Пьер и Гильом смотрели на гильотину, содрогаясь от омерзения. Занимался день; квартал постепенно выступал из мрака, сперва площадь и два низких серых корпуса тюрьмы, один против другого, потом отдаленные дома, лавки виноторговцев, магазины надгробных памятников и цветочные магазины, в которых продавались и венки, возле кладбища Пер-Лашез. Уже можно было разглядеть толпу, черным широким кольцом обступившую площадь, и облепленные людьми окна и балконы; любопытные теснились повсюду, даже взбирались на крыши. Прямо напротив находилась тюрьма Малая Рокет, превращенная в трибуну для почетных зрителей. По обширному, свободному от зрителей пространству медленно разъезжали конные полицейские. Мало-помалу небо светлело, и за пределами толпы, по всему кварталу, на бесконечно длинных и широких улицах, где стояли только мастерские, склады и заводы, пробуждался труд. Над городом слышался рокот; заработали станки и машины; из бесчисленных высоких кирпичных труб, выступавших из темноты, поднимались клубы дыма.
Внезапно Гильом почувствовал, что именно здесь гильотина на месте, в этом квартале нищеты и труда. Она была у себя дома и, казалось, символизировала завершение жизненного пути и вечную угрозу. Невежество, бедность, страдание — разве все это не вело именно к ней? И разве не была она призвана, всякий раз как ее водружали в рабочих кварталах, удерживать в рамках законности обездоленных и умирающих с голоду людей, ожесточенных вечной несправедливостью и всегда готовых восстать? Ее никогда не видели в роскошных кварталах богачей, которых незачем было пугать. Там она показалась бы ненужной, грязной, противоестественно жестокой. И до ужаса трагичным было то обстоятельство, что человека, который швырнул бомбу, обезумев от нищеты, предстояло гильотинировать в квартале, где царила нищета.
Между тем совсем рассвело; было половина пятого утра. Рокочущая в отдалении толпа чуяла приближение решительной минуты. По рядам зрителей пробежал трепет.
— Сейчас его приведут, — сказал маленький Массо, подходя к братьям. — Он все-таки молодчина, этот Сальва!
Он рассказал о пробуждении заключенного, о том, как в камеру вошли начальник тюрьмы, следователь Амадье, священник и другие лица и спавший крепким сном Сальва, едва открыв глаза, сразу все понял, побледнел, но тут же, овладев собой, вскочил на ноги. Он оделся без посторонней помощи, отказался от стакана коньяка и сигареты, которые предложил ему священник, по-видимому добрый малый; мягким, но решительным жестом Сальва отстранил распятие. Туалет осужденного был проделан быстро и в полном молчании: ему связали руки за спиной, а затем ноги — так, чтобы он мог их передвигать, и надели рубаху с глубоким вырезом. Когда его ободряли, он улыбался, опасаясь лишь одного, как бы не поддаться нервной слабости, испытывая единственное желание — умереть героем, до конца остаться мучеником своей веры в правду и справедливость, за которые он и шел на казнь.
— Сейчас заносят смертный приговор в тюремную книгу, — продолжал Массо. — Подойдите поближе к барьеру… если хотите видеть. Знаете, я был бледнее и нервничал больше, чем этот осужденный. Хоть мне и море по колено, но все равно не так уж весело смотреть, как будет умирать этот человек… Вы и представить себе не можете, сколько было приложено усилий, чтобы его спасти. Целый ряд газет требовал помилования. Но все было напрасно: казнь казалась неизбежной даже тем, кто считал приговор несправедливым. А какой прекрасный представился предлог для помилования, когда его маленькая дочка Селина написала президенту республики трогательное письмо, которое я первым напечатал в «Глобусе»… Ох, уж это письмо, заставило же оно меня попрыгать!