Царю уже под сто лет. И колышется их величество, как пылинка на былинке. А сыночка наследного нет.
Вот и числят царя как последнего, хоть Первым и числится.
Роду Максову лет поди, тысяча, а выбыли все из царской фамилии. Вымерли, точно их под метелочку вымели.
Был сын Адольф — принц двадцати годов, в вере истов и стоек душой. Вот о нем повествует историк Черпий Виний Младшой: вздумал царь на царице жениться религии идоловой, только дело не выгорело — сынок был упрям, не хотел поклониться поганым богам. Связали его по рукам, по ногам — и в темницу. Царь еще раз ему: «Не перечь! Поклонись истукану!» Принц: «Не стану!» Ну и снес ему голову с плеч палача Брамбеуса меч, пострадал он ни за что, ни про что.
И с тех пор государство непрочно.
Не осталось в нем и иных особ, династии родственных, ни косвенных, ни прямых. Эта ли, та ли причина? Но факт, что особы разного чипа — три ряда князей и княгинь — чинно лежат во гранитных гробницах, держат кресты во костлявых десницах.
Аминь.
А царю Емельяну-то Максу ребеночек снится.
Много лет до глубокой полночи на перинах из пуха павлиньего он ворочается, охает. Блох нет, а чешется то тут, то там. Ко вторым петухам лишь забудется. И царю во дремоте мальчоночки чудятся, пухлые, точно куклы. Перетянуты ниткой ручоночки, с вихорьками головки, как луковки, земляничные ротики и животики ровно тыковки.
Умиляется знатное общество, как агукают их высочества, как ножонками тыкают во льняные брабантские вышивки.
И коронка у всех на волосиках золотой молоточечной выковки.
Колыбельки везут на колесиках няньки в белых чепцах. Утирают ротки полотенцами с заглавными красными буковками. Королевы идут за младенцами при борзых заливистых псах, по лужайкам гуляючи. Именами названы разными, а по отечеству — Макс-Емельянычи. Вот и едут во сне через просеки их высочества.
Ай да царь!
В поздний час государь как очухается — ничего не пищит, не агукается. Старец ждет его, статс-секретарь, лыс, как крыса. Со двойною седой бородой — две метлы под отвисшей губищей — одевает царя камергер. Собрались старичища министры, сто дворцовых фрейлин-мегер. От винища носища набухли, всё седые косища да букли, бородавки что пауки. Тальком сыплются парики, на паркет напылили. Вон — сенатор, с докладом в руке, десять лет лежал в нафталине. Паралитика в кресле везут, а в портфеле его — вся политика. Вот, одною ногою разут, генерал на двух костылищах. Их бы всех да в гробы! Лбы краснеют от шишек, кадыки да горбы. Приседают и пятятся из-за фалд золотого шитья. Ни штанишек, ни платьица…
Эх, кабы хоть одно, да дитя!
А откуда?
Ку-ку.
Одиноко царю-старику.
Худо.
А народ осмеливается — посмеивается. Как народу — без смеха? Только фыркнет кто в кумачовый платок — и пойдет хохоток-грохоток и раскатится хохотом эхо. Так давно заведено — у одних куний мех, у иных ум и смех. Озорного словца не искать скоморохам — говорят, будто царь обрастет скоро мохом, хоть избу конопать! И хохочут опять. С поговоркой портрет намалюют шутя. Хоть на это запрет и в законе статья. Мало штук ли? Ан — на рынке возрос балаган, завертелись вертепные куклы. Удивляется младь и старь: «Да, никак, наш царь, из тряпок состряпанный? Борода из пакли, на носу красные крапины»:
Тут Петрушка как вскочит да как загогочет:
— Га-га-га, Максемьян без семян!
И народ, конечно, хохочет.
А зайдешь в заведенье питейное, и оттуда доносится пенье шутейное. Усмехнулся хмельной штукарь: