Итак, свыше сорока лет провел он в маленькой деревушке, между Обанью и Касси. Церковь его напоминала побеленный известью амбар; от ее голых стен веяло леденящим холодом, и если случалось, что в зимнюю стужу ветром разбивало стекло, то господу богу приходилось зябнуть не одну неделю, потому что бедный кюре не всегда имел несколько су, чтобы снова застеклить окно. Однако аббат Шатанье никогда не жаловался и пребывал в мире, нужде и одиночестве. Он даже испытывал глубокую радость, чувствуя себя братом всех нищих своего прихода.
Ему уже исполнилось шестьдесят лет, когда одна из его сестер — работница на фабрике в Марселе — получила увечье. Она написала брату, умоляя приехать. В своем самопожертвовании старый священник дошел до того, что даже обратился к епископу с просьбой дать ему местечко в какой-нибудь городской церкви. Его заставили несколько месяцев ждать и в конце концов назначили в церковь св. Виктора. Там на него свалили всю, если можно так выразиться, черную работу, все требы, не приносящие ни славы, ни денег. Он отпевал и провожал на кладбище одних только бедняков; нередко исполнял он и обязанности ризничего.
Вот тогда-то и начались его подлинные мучения. Покуда он жил отшельником, ему не возбранялось быть простым, бедным и старым. Теперь же он чувствовал, что ему ставится в вину его бедность и старость, его доброта и простодушие. У него чуть сердце не разорвалось, когда он понял, что и у церкви могут быть лакеи. Старый аббат прекрасно понимал, что над ним смеются, что на него смотрят с оскорбительной жалостью, и он еще ниже, еще смиреннее опускал голову, оплакивая свою веру, поколебленную суетными речами и деяниями окружавших его священников.
К счастью, по вечерам на его долю выпадало несколько хороших часов. Он ухаживал за больной сестрой и утешался на свой лад, жертвуя собою. Он окружал несчастную калеку множеством мелких знаков внимания. Затем его посетила еще одна радость: г-н де Казалис, не доверявший молодым аббатам, выбрал его в духовники для своей племянницы. Не в обычае старого священника было учинять допрос кающейся душе; он ждал, чтобы она сама исповедалась ему в своих грехах, однако же, тронутый до слез предложением депутата, он вопрошал Бланш, как родное, любимое дитя.
Вручив письмо, Мариус старался по лицу священника понять, какие чувства оно в нем возбуждает. Он уловил выражение мучительной боли. Однако же старик не выказал того изумления, какое вызывает неожиданная весть, и Мариус подумал, что Бланш, вероятно, призналась ему в своей близости с Филиппом.
— Вы не ошиблись, сударь, рассчитывая на меня, — обратился к Мариусу аббат Шатанье. — Но я человек очень слабый, очень неприспособленный… А в таком деле нужны твердость и решимость.
Голова и руки у бедняги тряслись по-стариковски трогательно и печально.
— Располагайте мной, сударь, — продолжал он. — Чем я могу помочь бедной девочке?
— Сударь, — ответил Мариус, — юный безумец, бежавший с мадемуазель де Казалис, — мой брат. Я дал себе клятву загладить его вину, замять скандал. Сделайте милость, присоединитесь ко мне… Честь этой девушки погибла, если дядя ее уже успел передать дело в руки правосудия. Пойдите к этому человеку, постарайтесь унять его гнев, скажите, что ему вернут его племянницу.
— Почему вы не привезли девочку с собой? Я знаю горячность господина де Казалиса. Он не поверит на слово.
— Вот этой горячности и побоялся мой брат… Впрочем, что теперь рассуждать! Сделанного не воротишь. Поверьте, я не меньше вашего негодую и понимаю, как дурно поступил Филипп… Но, ради бога, поспешим!
— Хорошо, — коротко ответил аббат. Я пойду, куда скажете.
Они прошли по бульвару Кордери до аллеи Бонапарта, где стоял дом депутата. Раздираемый гневом и отчаянием после бегства Бланш, г-н де Казалис на следующее же утро, чуть свет, примчался в Марсель.
Аббат Шатанье не пустил Мариуса дальше порога.
— Останьтесь внизу, — сказал он. — Ваш приход может показаться оскорбительным. Положитесь на меня и ждите моего возвращения.
В волнении Мариус битый час ходил взад и вперед по тротуару. Он бы дорого дал, чтобы подняться наверх, все объяснить, извиниться за Филиппа. Но в то время как в этом доме обсуждалось несчастье его семьи, он был вынужден томиться в бездействии, в тоске ожидания.
Наконец аббат Шатанье спустился вниз; он, видимо, плакал: глаза у него покраснели, губы дрожали.
— Господин де Казалис ничего не хочет слушать, — произнес он с тревогой в голосе. — Я застал его в припадке слепой ярости. Он уже побывал у королевского прокурора.