Старик Казимиров употреблял его не только за чтением газеты. Когда расшалившиеся соседние мальчики перебрасывали через забор в расчищенный, как корабельная палуба, палисадник дохлую кошку, когда гусеница неожиданно сжирала яблоки на холимых яблонях, старик ерзал плечами и бурчал сквозь усы:
— Бранденбур!
Уже подростком-кадетом Казимиров однажды решился узнать у отца смысл загадочного заклинания. Он спросил в удобную минуту:
— Папа, а что значит «Бранденбур»?
Отец прищурил глаза и усмехнулся:
— Тебе интересно?
— Ну конечно!
Отец молча снял с полки том энциклопедического словаря и, перелистав несколько страниц, протянул книгу сыну:
— Читай!
«Бранденбуры — название цветных, а также позолоченных или серебрёных шнуров, которыми обшиваются спереди и сзади доломаны офицеров и солдат гусарских полков».
Прочтя, Казимиров удивленно посмотрел на отца.
— Не понимаешь?
— Нет, папа!
Отец сел на диван, усадил сына рядом и обнял его за плечо.
— Милый мой сынок! На свете есть вещи осмысленные и бестолковые, лишенные смысла и цели. Так вот эти побрякушки и финтифлюшки, которыми обшивают гусар, для меня воплощение бессмыслицы, дикости, чепухи. Но в жизни не всегда можно называть дикость прямо дикостью и чепуху чепухой… Вот, когда мне хочется выразить мое отношение к нелепым и глупым вещам, я и пользуюсь этим заклинанием… Теперь понял?
Казимиров молча кивнул и с этого момента стал различать в голосе отца различные интонации при произношении странного слова. Оно имело десятки оттенков, от чуть заметной иронии до гневного возмущения ничем не оправдываемой бессмыслицей, мерзостью, абсурдом.
Последний раз мичман Казимиров слышал это ставшее родным слово осенью тысяча девятьсот четвертого года, когда за два дня до отхода на Дальний Восток Второй тихоокеанской эскадры он, только что произведенный, приехал проститься с семьей.
Отец сильно сдал и похудел. Кожа у него стала восковой и дряблой и жалко висела на щеках, голубые глаза потускнели и завалились. Он согнулся и трудно переставлял ноги.
Когда Казимиров уходил на вокзал, мать лежала в постели заплаканная. Младшая сестра возилась возле нее с нюхательной солью. Отец старался бодриться и пошел проводить сына до дворцового парка.
У ворот он остановился и положил на плечо Казимирову высохшую костлявую руку. Сказал надтреснутым, неестественным баском:
— На тебя надеюсь… Не подведешь, не осрамишь. Бегать не будешь. С матросами живи хорошо. Матрос за добро сторицей отдаст. В мое время мы с матросом жить умели. А нынче молодежь на матроса плюет, ну и у матроса тоже слюна накипает. Плохое может выйти… — Помолчал и добавил вдруг со старческой бессильной злобой: — Надумали!.. Поход! «Гром победы раздавайся», а морда в крови. Не нужно все, не нужно… Бранденбур!
Жалко махнул рукой, ткнулся бородкой в щеку сына и, повернувшись, пошел назад. Войдя в парк, Казимиров оглянулся, и сердце его вдруг сжало острой, мучительной судорогой. Согнутая спина старика была жалка и страшна, и по этой обреченной согбенности мичман Казимиров понял, что больше никогда не увидит отца. Глотая неумолимо подступающие слезы, он почти бегом помчался через парк, повторяя с интонацией отца:
— Бранденбур… Бранденбур… Бран-ден-бур!
………………………………………………………
— Человек за бортом!
Мичман Казимиров вздрогнул и открыл глаза. Солнечный блеск ослепил его, и он опять на секунду зажмурился, успев только заметить, как вахтенный, размахнувшись, метнул через борт спасательный круг. С кормы звонко ударила сигнальная пушка.
Овладев собой, мичман Казимиров скомандовал:
— Боцман! Шлюпку на воду! Рассыльный! Доложить старшему офицеру!
И бросился к борту.
Пустая беседка терлась об обшивку. С нее болтался конец линя, полощась в воде. Саженях в двадцати от транспорта на синей волне белело донышко бескозырки Шуляка. Он плыл не к транспорту, а от него, странно быстро выбрасывая руки. Недалеко от Шуляка шла узкая алжирская фелюга с косым парусом в заплатах апельсинного цвета. Рулевой на ней, обмотанный по бедрам синей повязкой и по голове красной чалмой, перекладывал длинный румпель, ложась на утопающего. Трое кофейнолицых рыбаков перегнулись через высокий фальшборт, протягивая руки, чтобы подхватить плывущего.
Шуляк мотал руками все чаще и короче. Голова его ушла под воду раз. Потом второй. Бескозырка всплыла и поплыла отдельно.
«Не доплывет», — задохнувшись, подумал Казимиров и оглянулся посмотреть, почему мешкают со спуском шлюпки. Услыхал резкий окрик:
— Отставить шлюпку!
Матросы, уже стравившие шлюпку почти до воды, растерянно и бестолково стали выбирать тали, и шлюпка неровно пошла кверху, непристойно задрав корму.
Лейтенант Максимов, запыхавшись, подбежал к трапу.
Шуляк вынырнул из-под волны в третий раз, и сразу шестеро рук вцепились с фелюги в его намокшую робу и легко вытянули наверх. Рулевой опять переложил руля к берегу.
— Часовой! — крикнул лейтенант Максимов. — Зарядить винтовку. По моей команде стрелять по дезертиру.
Часовой у трапа, торопясь, задергал из подсумка обойму.
Лейтенант Максимов выскочил на площадку трапа и на воображаемом французском языке закричал удаляющейся фелюге:
— Эй! Tu!.. le chien nègre! Reviens ton petit bateau! Va ici momentalement, lâche noire… Ecoute tu! je donne l’ordre fusiller toi, canaille. Comprends? Va ici![47]
Мичман Казимиров брезгливо скривился. Скот! Нижегородский француз! Скалозуб!
Часовой навел винтовку на фелюгу. Рулевой, видя плохой оборот, направил фелюгу к трапу. Она стукнулась о нижнюю площадку, и парус в оранжевых заплатах, шурша, порхнул книзу.
Шуляк, бледный и мокрый, стоял в фелюге, почти до колен в скользком серебряном месиве рыбы. Он не смотрел наверх.
— Часовой! Взять эту сволочь на прицел, — приказал Максимов, и часовой, покорно, растерянно мигая, уставил жальце штыка в грудь Шуляка.
— Ступай на корабль, сукин сын, — сказал Максимов.
Шуляк с трудом вытянул ноги из рыбьей массы и, поддержанный арабом, вылез на трап. Он подымался, держась за фалреп, тяжело дыша, и на верхней площадке чуть не свалился. Прозрачными, смертно ненавидящими глазами взглянул в лицо Максимову и, дерзко закинув голову, сказал с присвистом:
— Ну шо ж! Бейте, убивайте, а работать на беседке не буду.
— Не будешь? — спросил Максимов угрожающе тихо, и на скулах его вздулись желваки. — Не будешь? Посмотрим! Часовой, по бунтовщику…
Резкая дрожь дернула все тело Шуляка. Он загнанно оглянулся. Сзади была вода, в которой он не нашел спасения. Впереди Максимов и вздрагивающее, поблескивающее на солнце колечко винтовочного дула, которое сейчас плеснет огнем и смертельной болью, разрывающей грудь.
За Максимовым, как в тумане, придавленные матросские фигуры с расширенными испугом и бессильным негодованием зрачками.
Шуляк мотнул головой и, не в силах оторвать взгляда от дула, деревянными ногами медленно и страшно, как мертвый, пошел вдоль борта к беседке.
Его опять привязали и спустили. Лейтенант Максимов, заложив руки за спину, наблюдал эту операцию, обводя глазами матросов.
— Не копаться! Быстрее!
Голос у него был уверенный и холодный. Стычка была выиграна. С матросским стадом нужно уметь разговаривать. Девятьсот пятый год кончился, теперь нужно держать этих скотов в ежовых рукавицах, ни на секунду не ослабляя хватки.
— Разойтись всем лишним! Что за кабак? Если увижу какую-нибудь сволочь не на месте, насидится у меня.
Он повернулся спиной к матросам и, проходя мимо Казимирова, с нескрываемым презрением и злостью бросил в лицо мичману:
— Вахтенный начальник! Туфля! За матросом доглядеть не могли. Палату общин разводите!
Мичман Казимиров молча проглотил оскорбление. Лишь немного побледнел и, круто повернувшись, пошел в рубку записать происшествие в вахтенный журнал.
Заржавевшее перо не выпускало чернил, приходилось ежесекундно макать его в чернильницу, но, выведя одну букву, оно вновь отказывалось работать. С трудом нацарапав две строки, Казимиров, вдруг ощутив прихлынувший к голове жар ярости, изо всей силы хватил ручкой в столик. Вонзившееся в клеенку перо лопнуло с жалобным звоном, вкладыш разлетелся щепками.
47
Эй! Ты!.. негритянская собака! Поворачивай свою лодку! Плыви немедленно сюда, трусливый пес… Эй, слушай! Я прикажу расстрелять тебя, каналья. Понимаешь? Плыви сюда!