Выбрать главу

— Витя! Что с тобой?.. Ты болен?

Не отвечая Регекампфу, мичман Казимиров с силой втянул в грудь неподвижный и душный предгрозовой воздух и, закинув голову, с хрипом плюнул в спокойные светлые глаза Максимова.

Все на палубе застыли. Максимов, вытирая левой рукой лицо, правой лез в карман, и лейтенант Нарозов, поняв, перехватил его руку. Он крикнул Казимирову:

— Уходите, мичман!

Казимиров повернулся, сделал два неровных, качающихся шага и упал ничком на палубу. Когда Яковлев и Регекампф подхватили его, он дрожал всем телом и бормотал что-то с закрытыми глазами. И, склонясь к лицу Казимирова, Регекампф расслышал, как Казимиров, задыхаясь, плача, повторяет одно и то же слово:

— Бранденбур… Бранденбур… Бранденбур…

Севастополь, сентябрь 1934 г.

БОЛЬШАЯ ЗЕМЛЯ

1

Из коляски переднее колесо мотоцикла казалось неподвижным, а под него стремительно втягивалась дорога. Внутренность колеса заполнял мерцающий розоватый круг. Это спицы, слившиеся на семидесятикилометровой скорости, отражали вечернее розовое небо.

Из-под колеса со скрежетом летела в стороны отшлифованная прибоями мелкая галька, крывшая шоссе.

Испуганный разлет камешков — они точно кидались прочь, чтобы не быть раздавленными бегом машины, — их скрежет и вишневое, пьяное влагой, небо на западе напомнили Мочалову кубанское детство, степь, дымящуюся после ливня, полегшие ковыли. Идешь по ним, и тяжелые ртутные капли обжигают босые ступни, а из-под ног во все стороны разлетаются кузнечики.

Прозрачные крыльца блестят летучими искрами, а кругом степная ширь и медовые запахи трав.

Кузнечики проплывут в воздухе и ловко садятся поодаль…

«Почему у Щербаня опять неудачная посадка и авария? Уже в третий раз. Значит, есть какая-то, не ясная пока ни Щербаню, ни мне самому, причина, которая мешает летчику правильно приземляться, хотя техническая выучка у него достаточна».

Коляску сильно встряхнуло на бугорке. Мочалов ткнулся вперед и поправился, чтобы сесть удобнее.

В самом деле — Щербань неплохой пилот. Не лучше и не хуже других. Ученический период прошел у него вполне гладко. Он усваивал летную науку медленно, зато крепко и навсегда.

Мочалов припомнил первый самостоятельный полет Щербаня. Обычно и лучшие ученики теряются, когда впервые перестают чувствовать направляющую руку инструктора. Они не могут вести самолет по прямой. Машина тычется, как слепой щенок, мотается, колесит. Со Щербанем этого не было. С трудом одолев теорию, он, взявшись за ручки, не сделал ни одного неверного или суетливого движения.

Взлет он делает превосходно. В воздухе держится хорошо, не трусит, но и не рискует. Не хулиганит. Спокойный летчик, а с посадкой не может справиться.

Это наблюдалось с первого дня и продолжается до сих пор. Как будто боится приземляться, не уверен в расстоянии до воды и в последнюю минуту нервно рвет самолет кверху. От этого посадка выходит тяжелая, на хвост.

Вот и сегодня — вздернул нос кверху, увязил хвост, ляпнулся на левый поплавок, сорвал его на зыби и проломил редан.

Мочалов хмуро крякнул.

Придется особо понаблюдать за Щербанем. Нужно точно узнать причину. Только обнаружив ее, можно будет успешно преодолеть дефект летчика. Может быть, дело в глазомерной ошибке, в ложной оценке расстояния. Бывает, что люди, великолепно определяющие на глаз дистанцию по горизонтали, совершенно лишены вертикального глазомера. Стоя на краю двухметровой ямы, они ошибаются в определении глубины на полметра. На десятиметровой высоте ошибка вырастает до двух-трех метров, а при посадке этого достаточно для катастрофы.

«Нужно будет проверить его, — подумал Мочалов, — в первый свободный день поеду с ним в сопки и повожу по обрывам. Если будут постоянные ошибки в определении глубины обрыва, — значит, собака зарыта здесь. Тогда придется отставить от полетов, пока практикой не исправится вертикальный глазомер. Жалко лишать парня воздуха, но колебаний быть не может. Бить самолеты нельзя.

В воздухе ничего не может быть на авось, на счастье. Все должно быть проверено не только в механизме самолета, но и в механизме летчика. Летное дело не вдохновение, а математика. Летчику нужна храбрость, но быть храбрым можно только на абсолютно выверенной машине, имея абсолютно выверенные движения и чувства».

Мочалов усмехнулся, щурясь от свежего и мокрого ветра, бившего навстречу мотоциклу. Он вспомнил, как утром в аэродромной столовой завязался бурный спор о храбрости и подвиге. Спорили яростно, долго и громко, обнаружив полный разброд мыслей. Спорили по-русски ожесточенно и бестолково.

Храбрость! Подвиг!

Что такое храбрость и подвиг? В воздушном бою шансы на победу дает уверенное спокойствие бойца, а не обреченное удальство гладиатора.

В споре упомянули имя штабс-капитана Нестерова, одного из пионеров русской авиации. Комсомолец летчик Глущенко восхищался героической смертью Нестерова: «Вот так и нужно! Не раздумывая, прямо на врага. Это геройство!»

Мочалов вспылил и сказал, что это не геройство, а нелепость. Но объяснить сразу толково, почему нелепость, но смог.

Сейчас это было ему вполне ясно. Нестеров был прекрасным летчиком и однажды совершил, с точки зрения Мочалова, настоящий геройский поступок. Это было в день, когда, рассчитав теоретически возможность мертвой петли, штабс-капитан Нестеров, не сказав никому ни слова, поднялся с киевского аэродрома, привязав себя к непрочному сиденью Ньюпора обыкновенным погонным ремнем, и, впервые в мире, перевернулся в воздухе со спокойной смелостью, будучи уверен, что выйдет на практике именно то, что было до мелочей рассчитано на листке бумаги в бессонную творческую ночь.

Но — показавшийся многим безумным — этот риск имел свое оправдание. Описанный в воздухе самолетом круг был революцией в авиации, он открывал необычайные возможности для летного искусства. Это был смелый прыжок в будущее.

Нестеров следовал положению Клаузевица: «Маленький прыжок легче сделать, чем большой. Однако, желая перепрыгнуть через широкую канаву, мы не начнем с того, чтобы половинным прыжком вскочить на ее дно».

Нестеров сделал сразу большой и рискованный прыжок, удача которого открывала новые пути и новые возможности авиации. Он готов был на смерть ради успеха дела, которому отдал жизнь.

Но тот же Нестеров, в самом начале войны, в первом же незначительном воздушном бою, не раздумывая, бросился на австрийский самолет, как коршун на перепела, но без звериного чутья и прицела птицы, рассчитывающей силу и направление удара интуицией, накопленной веками и передающейся как биологический признак. Обоих летчиков смяло в лепешку на галицийской земле.

Мочалову эта смерть казалась только безумством. Он видел в ней проявление безрассудной удали, характерной для поколения одиноких индивидуалистов. У них не было чувства локтя, ощущения страны и народа за спиной.

Штабс-капитан Нестеров, бросая свой самолет на противника, не продумал последствий этого поступка. Иначе он не кинулся бы таранить врага в случайном и маловажном воздушном бою. Он был асом малочисленных и еще неопытных русских летчиков. Он был нужен русской армии больше, чем другие. И если бы он думал об этом, он был бы обязан беречь как можно дольше тот комплекс уменья и знании, который был им накоплен. Преждевременной и неоправданной гибелью он обессиливал слабые кадры воздушных бойцов, отнимал у русской авиации часть ее боевой значимости. Он мог летать еще долго, одерживая победы над летчиками противника проверенными на практике боевыми методами. И лишь в полной безвыходности, окруженный со всех сторон, на поврежденной машине, с отказавшим оружием, он имел право, лицом к лицу с неотвратимой гибелью, выбрать наивыгоднейшую в таком положении смерть — падение вместо со сбитым противником.

Храбрость логична. Поступок Нестерова — офицерское сумасбродство, рыцарская выходка одиночки.

Летчик советских воздушных сил должен беречь свой самолет и свою жизнь, чтобы отдать ее без раздумья, но лишь нанеся врагу наибольший урон. И право на смертный риск рождается лишь тогда, когда нет иного выхода…