— Почему же ты прямо не сказал Экку, что не хочешь лететь?
— Почему? — Марков махнул рукой, точно удивляясь наивности Мочалова. — Экк не понял бы. Экк — дисциплина от каблуков до шлема. Он просто послал бы меня под арест и выгнал бы из школы.
Марков устало ссутулился в кресле.
— Я очень старался не только выслушать тебя, но и понять, — сказал Мочалов, — и никак не могу. Удача! Гибель! А я вот не думаю ни о том, ни о другом. Нужно спасти четырнадцать человек, и я знаю, что должен это сделать. И, вероятно, сделаю, если не помешают неодолимые препятствия или лед не раздавит людей раньше, нежели мы долетим к ним. Экк был бы прав, посадив тебя под арест. Кто должен считаться с нашими настроениями? Завтра придет война, тебе скажут: «Бери полный груз бомб и лети». Что же ты ответишь, что тебе это ничего не даст? Ты заблудился в собственных нервах. Твои мысли об удаче — это мысли Поста, Маттериа, оголтелых рекордсменов для славы и призов. В тридцать шесть лет человек считает свою биографию законченной, как кинозвезда! Тебе не стыдно? Посмотри вокруг! Хоть бы на людей, которые ведут нас, страну, в золотой век человечества. Им всем за полста. Позади стены тюрем, тундры, пытки. Что по сравнению с этим твоя «истощенная почва»? Однако у них температура, энергии которой хватит на три молодости. Они даже умирают по-молодому, за делом, во время доклада, не успев закончить подписи на новом декрете. Они не думают о биографии, а делают ее до последнего вздоха. А ты! Единственное, что может оправдать твою философию «созерцающего старца», — то, что тебя укачало. Пойди, потрави и успокойся. Иначе далеко не уедешь и действительно можешь не вернуться.
Марков вскочил. Глаз его совсем скосило, и он плясал в орбите. Землисто побледнев, он рванул дверь каюты.
— Ты сопляк! — грубо кинул он. Мочалову. — Можешь командовать, но советы оставь при себе. И вообще, пошел к черту!
Мочалов секунду смотрел на дрожащую от гулкого удара лакированную филенку двери. Потер ладонью ладонь, как от озноба, и сказал:
— Так! Если до Америки не успокоится, — придется списать.
Бритвенный нож шел по щеке с легким хрустом, скользя без задержки, как конек по хорошему твердому льду.
Мочалов улыбнулся сквозь сугробы мыльной пены.
— Хорошо, черти, ножи делают. Не то что наши жатвенные машины. Полрожи сорвешь, пока побреешься.
Он развинтил «Жиллет», промыл и уложил в коробочку. Намочил полотенце одеколоном и стер с лица остатки мыла. Посмотрел в зеркало — щеки сияли, как начищенные ботинки.
Из-под тугой белизны крахмального воротника шелковым змеем выползал синий, в коричневых крапинках, галстук. Галстук был куплен по дороге из порта в гостиницу, по выбору встречавшего летчиков консула. Консул категорически отверг вкус Мочалова, выбравшего подобие радуги.
— Что вы? На вас половина Хакодате сбежится смотреть.
Консул доставил Мочалова с товарищами в отель и уехал, обещав вернуться через час.
Мочалов ударил ногтем по воротничку. Воротничок издал такой звук, как будто стукнули по яичной скорлупе, и Мочалов засмеялся.
— Капиталист, черти тебя подери, — он подмигнул своему отражению в зеркале, — вот если бы Кит увидела.
Он надел пиджак и вынул из кармана свой старый бумажник. Порылся, достал слизанную, плохо отпечатанную любительскую карточку. Катя в шубе стояла на снегу аэродрома и улыбалась. Аппарат у снимавшего дрогнул — Катя была двойная.
— Полюбуйся, — сказал ей Мочалов, — муж-то у тебя — ферт!
Катя улыбалась двойной улыбкой. Мочалов вздохнул и положил Катю обратно к сердцу. Подошел к окну.
Гостиница стояла на высоком холме. Хакодате непривычным пейзажем лежал полукружием под ногами. Туманно дымился порт, и дымной синевой уходил вдаль океан. В отдельной бухте стояли строгие, четкие силуэты военных судов.
Мочалов смотрел на этот пейзаж с особенным чувством. У него создалась привычка всегда рассматривать землю с военной точки зрения. И сейчас он на глаз прикинул дистанции до какой-то высокой башни налево, до портовых крапов, до военных судов. Это могло пригодиться.
Сзади осторожно стукнули в дверь.
— Плиз, — обронил Мочалов, оборачиваясь.
Вошел консул, высокий, широкоплечий, с крупным лицом в рябинках. Из-за его спины в номер прополз ужом гибкий, извивающийся человечек. На носу у него сидели верхом толстые, шестигранной оправы очки, прикрывая такой знакомый Мочалову безвлажный блеск черных бисеринок. На плотной и чувственной верхней губе дыбом, как приклеенная, стояла черная щетинка.
Он закланялся, приседая.
Консул сделал жест в сторону японца.
— Господин Охаси, журналист. Газета «Хакодате-Симбун». Дайте интервью, товарищ Мочалов.
Японец протянул узкую, жесткую, как акулья кожа, ладонь, и одновременно левой рукой вытащил из бокового кармана блокнот и стило. С поразившей Мочалова ловкой быстротой развинтил стило и поставил вверху блокнотного листа несколько значков, похожих на следы птичьих лап в песке.
— Только помогите мне, — сказал Мочалов консулу, — боюсь, что я напутаю, выражая мысли по-английски.
Под приклеенной щетиной японца миндалинами сверкнули зубы.
— Мочаров-сан модзет выразить по-русски, — сказал он, не выговаривая, как все японцы, «л» и «ж» и по-птичьи присвистывая на «с», — я есть впорьне свободно понимать русски.
За исключением отсутствующих букв, он произносил слова совершенно правильно, с жесткой отчетливостью человека, желающего похвастать знанием чужого языка.
«Экая чертова кукла!» — подумал Мочалов, смотря в немигающие бисеринки японца, и придвинул кресло.
— Прошу садиться.
Господин Охаси сел, складываясь прямыми углами, как заводной. Мочалов взглянул на консула, стоявшего за спиной японца. Тот показал глазами на Охаси и приложил палец к губам. Мочалов, глазами же, дал знак, что понял.
— Моя газета, — заговорил Охаси, не сводя взгляда с Мочалова, — дзерает знать биография Мочаров-сан.
«Черт! Этот тоже с биографией», — вспомнил почему-то Мочалов разговор с Марковым. От этого воспоминания стало неприятно, и, нахмурясь, Мочалов спросил:
— Разве это необходимо?
— Расскажите коротко, — подсказал консул, — год, место рождения, образование.
Путаясь в словах, Мочалов с неудовольствием рассказывал.
Рука японца прыгала по блокноту, и Мочалов с любопытством наблюдал ее пляску. Движения пишущего были непривычны. Рука не шла по бумаге ровными строчками, а точно клевала блокнот, быстро и сердито.
— Моя газета дзерает знать, — опять повторил японец, — какая есть задача на порёт Мочаров-сан?
Мочалов удивился.
— Но ведь вам известно, наверное, что случилась катастрофа с нашим кораблем в полярных водах. Нужно спасти людей, и мы летим их спасти.
Господин Охаси закивал, записывая.
— Есть-ри Мочаров-сан уверен дорететь в Арктику и хорошо кончать экспедиция в дурная порярная погода?
Мочалов пожал плечами.
— Можете написать, господин Охаси, что мы не привыкли останавливаться перед дурной полярной погодой для спасения товарищей.
Японец записал. Потом, подумав, спросил:
— Какая есть порьза дря Мочаров-сан на такой опасни порёт?
Мочалов уставился на японца.
— Я не понимаю вопроса.
— Я хотерь знать, — терпеливо пояснил японец, — какая прата будет давать хозяин парохода Мочаров-сан на удача порёта?
И опять Мочалов нахмурился. Второй раз вопрос японца странно соприкоснулся с марковской философией удачи.
— У наших пароходов, господин Охаси, нет другого хозяина, кроме нашего государства. Принять участие в спасательной экспедиции — обязанность всякого советского летчика, и если бы мне предложили деньги за полет, я принял бы это как оскорбление.
— Я есть понярь, — кивнул Охаси, клюя блокнот, — русские имеют борьшая доброта. Я читарь романи писатерь Достоевски-сан. Русские имеют рюбовь дзертвовать себя на других.
— Достоевский устарел, господин Охаси. Русские перестали любить жертвовать собой. Я сам не хочу стать жертвой льдов и спасу товарищей от угрозы стать их жертвой.