Другой опасностью он считал сухость и буквоедство. Их он видел, например, в книге С. Н. Сергеева-Ценского, который, оглядываясь на авторитеты, запутывался в деталях и забывал о духе времени. «Правда историческая» оказывалась враждебной «правде художественной»[288]. Осоргин же считал, что образ, созданный воображением художника, начинает жить своей собственной жизнью и может иметь не меньшее значение, чем документальный портрет. Он писал: «В сущности, прав только художник Флавицкий, изобразивший никогда не бывшую гибель никогда не существовавшей княжны Таракановой, и от созданного им образа нам никогда не отделаться. <…> Ни капли „исторической правды“! Но есть правда художника: такою он представлял себе княжну Тараканову. И конечно, его правда пересиливает, потому что сказка имеет свои права, а именно — право на сказку жизни отстаивала знаменитая самозванка» («Княжна Тараканова»).
Для самого Осоргина было характерно пристальное внимание к историческому факту, и большая часть его рассказов имеют прочную документальную основу. Зимой 1934/35 г. Осоргин особенно много работал в библиотеках Парижа. Жена писателя Т. А. Бакунина-Осоргина вспоминала, как он сидел целыми днями обложенный толстыми фолиантами, а потом сразу — «вдруг» — рождался очередной рассказ. Сам он, с юмором говоря о своих поисках, о цепи «архив — журнал — исследователь», припоминал библейское изречение: «Оставшееся от гусеницы ела саранча, оставшееся от саранчи ели кузнечики и оставшееся от кузнечиков доели мошки». Для Осоргина толчком в работе мог стать намек, весьма туманный документ, а дальше наступал черед воображения — «о многих иных подробностях в документах ничего не имеется, прибавлено же это по усердию написателя этих строк». Но мастерство писателя было таково, что грань между документом и фантазией не сразу определит и профессиональный историк.
Рецензенты много спорили о стиле Осоргина, в котором видели «задорность» (Г. Адамович[289]) или «стыдливость и гордость» (В. Жаботинский[290]), говорили о его масках — «маске наивного рассказчика», «маске равнодушия». В. Жаботинский писал, например, о рассказе «Волосочес»: «Потрясающая, беспримерная история неслыханного мучительства, но она передана таким тоном, как будто речь идет о невинном курьезе, и ни разу <…> не выдал себя автор, — не признался ни прямо, ни намеком, ни усмешкой, что рассказывает он ужасное и сам это знает, для этого и рассказывает. По-видимому, „маска“ тут принадлежит к самому костяку художественной натуры; критиковать эту черту бесполезно… Словно протянута тебе навстречу горячая, нервная, порывистая рука, пожатие которой могло бы тебя омагнитить, — но на руке перчатка, и ни за что он перчатки не снимет»[291].
Осоргин никогда не был равнодушным, но его историческим рассказам действительно не свойственна открытая эмоциональность. Лишь иронию (более точным здесь будет русское слово лукавство) почувствует в них читатель. Повествователь у Осоргина отдален от изображаемого мира, не сливается с литературными героями, хоть и отказывается от суда над ними с точки зрения современных представлений: «И хотя всякому человеку ясно, что лукавый подлинно квартировал во чреве девки Ирины, оттуда разговаривал и ругался и вышел оттуда же во образе курицы, однако сама Ирина, после первой дыбы, муки той не вынеся, заявила, что ничего такого не было, никто ее не научал, а притворилась она по девичьей глупости и озорству. <…> Что девушка отреклась от чистой видимости — никто ее, замученную, в том не осудит» («Проделка лукавого»).
Говоря об исторических миниатюрах как «излюбленном чтении читательской элиты», Осоргин вспоминал малоизвестного у нас французского историка Ленотра, которого считал «непревзойденным, изумительным мастером по переоценке личностей»: «В признанном герое он показывает облик рядового человека, в незаметном историческом деятеле открывает героические черты»[292]. Такого рода опыты казались привлекательными и Осоргину, всегда искавшему для своих этюдов неожиданный ракурс. Властители, спустившиеся с трона, чудаки, неудачники, просто маленькие, «забытые» люди — вот кто прежде всего попадал в поле зрения Осоргина.
Некоторые из старинных рассказов внутренне связаны с циклом «Заметки старого книгоеда» (1928–1934). Их герои — вполне реальные фигуры: переводчик С. С. Волчков, «служитель семи царствований», всю жизнь остававшийся беднейшим литературным поденщиком; помещик екатерининских времен Н. Е. Струйский, в характере которого сплелись увлечение книжным делом и самодурство; провинциальный поэт Праволамский, пьяница и вечный скиталец. Осоргин создает целую портретную галерею «великих» и «замечательных» чудаков — тут и «любитель смерти», и тайный советник, нашедший истинное призвание в зуборвачестве, и правдоискатель, перепоровший всех взяточников в городе, и генерал от инфантерии, столь суеверный, что всех встреченных утром священнослужителей сажал под арест, и девятнадцатилетний чиновник, решивший обратить на себя внимание поджогом Сената, и экспедитор тайной канцелярии, перлюстрировавший переписку революционеров и незаметно им помогавший.
292