Выбрать главу

«Полиция исходит из простого…»

Николе Вапцарову

Полиция исходит из простого и вечного. Пример: любовь к семье. И только опираясь на сие, выходит на широкие просторы.
Полиция учена и мудра. И знает: человек — комочек праха. И невысокий бугорок добра полузасыпан в нем пургою страха.
Мне кажется, что человек разбит в полиции на клетки и участки. Нажмут — и человека ознобит, еще нажмут — и сердце бьется чаще.
Я думаю, задолго до врача и до ученых, их трактатов ранних, нагих и теплых по полу влача, все органы и члены                               знал охранник.
Но прах не заметается пургой, а лагерная пыль заносит плаху. И человек,                      не этот, так другой, встает превыше ужаса и страха.

«В бесплацкартном, некупированном…»

В бесплацкартном, некупированном беспокойно спит пассажир, словно в городе оккупированном — узелок под бок подложив.
Вроде кражи почти повывелись, все разбойнички — заключены. Спи и только смотри не вывались, пересматривай лучше сны.
Все же собранный он                                    и сведенный, сжатый, словно пальцы в кулак, спит, как будто секретные сведения заключает его узелок.
Освещение, отопление: бесплацкартный вагон — не плох. Но остаточные явления предыдущих длинных эпох затенили ему улыбку.
Спит как будто бы на войне. Нервно спит,                     как будто ошибку совершить                      боится во сне.

ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ

Двадцатые годы — не помню. Тридцатые годы — застал. Трамвай, пассажирами полный, спешит от застав до застав. А мы, как в набитом трамвае, мечтаем, чтоб время прошло, а мы, календарь обрывая, с надеждой глядим на число. Да что нам, в трамвае стоящим, хранящим локтями бока, зачем дорожить настоящим? Прощай, до свиданья, пока! Скорее, скорее, скорее года б сквозь себя пропускать! Но времени тяжкое бремя таскать — не перетаскать. Мы выросли. Взрослыми стали. Мы старыми стали давно. Таскали — не перетаскали все то, что таскать нам дано. И все же тридцатые годы (не молодость — юность моя), какую-то важную льготу в том времени чувствую я. Как будто бы доброе дело я сделал, что в Харькове жил, в неполную среднюю бегал, позднее — в вечерней служил, что соей холодной питался, процессы в газетах читал, во всем разобраться пытался, пророком себя не считал. Был винтиком в странной, огромной махине, одетой в леса, что с площади аэродромной взлетела потом в небеса.

КАК МЕНЯ НЕ ПРИНЯЛИ НА РАБОТУ

Очень долго прения длились: два, а может быть, три часа. Голоса обо мне разделились. Не сошлись на мне голоса.
Седоусая секретарша, лет шестидесяти и старше, вышла, ручками развела, очень ясно понять дала.
Не понравился, не показался — в общем, не подошел, не дорос. Я стоял, как будто касался не меня                   весь этот вопрос.
Я сказал «спасибо» и вышел. Даже дверью хлопать не стал. И на улицу Горького вышел. И почувствовал, как устал.
Так учителем географии (лучше в городе, можно в район) я не стал. И в мою биографию этот год иначе внесен.
Так не взяли меня на работу. И я взял ее на себя. Всю неволю свою, всю охоту на хореи и ямбы рубя.
На анапесты, амфибрахии, на свободный и белый стих. А в учители географии набирают совсем других.