«Человек состоит из способности и потребности…»
Человек состоит из способности и потребности,
из привычек, обязанностей, идей,
чувства голода, чувства ревности —
вот таков примерный состав людей.
Соотношенье свершенья с желаньем
позволяет достичь вершин.
Мы, конечно, то, что мы желаем,
но также и то, что мы свершим.
«Самоутверждайся, человек!..»
Самоутверждайся, человек!
Сможешь — напиши «Шильонский замок».
Нет — приди в Шильонский замок
и на стенах знаменитых самых
всех имен и дат поверх
напиши свой титул, год и век!
Байрон, и Гюго, и Шелли
выскребли свое! Посмели.
Смей и ты!
Пусть взглянет с высоты
сквозь столетний мрак
будущего
твой потомок
и заявит: вот подонок,
что он стены портил; вот дурак.
Байрон, Шелли и Гюго
гоготали здесь ио-го-го:
личное, свое, неповторимое,—
вечное партача и старинное,
имена на камне проскребли
и до нас сквозь целый век дошли.
Самоутверждайся, друг и брат!
Я, признаться, очень рад
видеть на стене второго века
надпись следующего века.
Личность утверждалась и тогда:
римляне, вандалы, готы, турки.
Не такая уж беда
порча штукатурки.
Все против тебя: пространство, время,
моралисты, маляры.
Как тебе из нашенской поры
просочиться в будущее время?
Осмотрись, как Байрон, и пиши,
в камне выбит,
а не в шелке вышит.
К счастью, по соседству ни души —
все на разных стенах пишут!
ЧЕРНЫЕ БРОВИ
Дети пленных турчанок,
как Разин Степан,
как Василий Андреич Жуковский,
не пошли они по материнским стопам,
а пошли по дороге отцовской.
Эти гены турецкие — Ближний Восток,
что и мягок, и гневен, и добр, и жесток —
не сыграли роли значительной.
Нет, решающим фактором стали отцы,
офицеры гвардейские ли, удальцы
с Дону, что ли, реки той медлительной.
Только черные брови, их бархатный нимб
утверждали без лишнего гнева:
колыбельные песни, что пелись над ним,
не российского были распева.
Впрочем, что нам копаться в анкетах отца
русской вольности
и в анкетах певца
русской нежности.
Много ли толку?
Лучше вспомним про Питер и Волгу.
Там не спрашивали, как звалась твоя мать.
Зато спрашивали, что ты можешь слагать,
проверяли, как ты можешь рубить,
и решали, что делать с тобой и как быть.
«Вот и проросла судьба чужая…»
Вот и проросла судьба чужая
сквозь асфальт моей судьбы,
истребляя и уничтожая
себялюбие мое.
Вот и протолкалась эта травка
и поглядывает робко,
поднимая для затравки
темные, густые бровки.
Теми бровками глаза оправлены,
капли доброго огня.
Здравствуй, зайчик солнечный, направленный
кем-то в шутку
на меня.
ТАТЬЯНА, НАТАЛЬЯ
В это десятилетие
новорожденных девочек
называли Татьянами
или — не реже — Натальями.
Татьянами и Натальями.
Татьянами, как у Пушкина.
Как у Толстого — Натальями.
А почему — неведомо.
Если размыслить — ведомо.
Прошлое столетие,
век Толстого и Пушкина,
возобновило влияние.
— По восемь Танек в классе! —
жаловались знакомые. —
Они нумеруют друг друга,
чтобы не запутаться.—
Знакомые жаловались,
но новорожденных девочек
записывали неукоснительно
Татьянами и Натальями,
Натальями и Татьянами.
Тургеневские женщины
были тогда спланированы,
но с именами толстовскими
и — особенно — пушкинскими —
певучими, протяжными,
пленительными, трехсложными,
удобными для произнесения
в бреду, в забытьи, в отчаянии
и — особенно — в радости.
Отчетливые в шепоте,
негодные для окрика.
Кончаю стихотворение,
чтоб тихо, чтоб неслышимо
позвать: Татьяна! Наталья! —
и вижу, как оборачиваются
уже тридцатилетние,
еще молодые красавицы.