Выбрать главу
За высоту, за белую кору тебя             последней спутницей беру. Не примирюсь со спутницей                                                    иною! Березка у освенцимской стены! Ты столько раз                           в мои                                        врастала сны. Случись,                  когда придется,                                            надо мною.

Стихи, не вошедшие в книгу «РАБОТА»**

«Умирают отцы и матери…»

Умирают отцы и матери, остаются девочки и мальчики. Их сначала гладят по головкам, говорят: «Теперь держись!», а потом пускают галопом через жизнь.
Умирают девочки и мальчики. Остаются отцы и матери. Эти живут — медленно. Им спешить — некуда. Все давно — сделано. Больше делать — нечего.

«Все время думаю, что мне уже пошел сорок второй…»

Все время думаю, что мне уже пошел сорок второй. Покуда было сорок лет, об этом думалось порой. Покуда было тридцать лет — не это было на душе. О, молодость моя! Теперь, теперь ты за холмом уже. Я помню — год сорок второй не мне, а веку миновал. Землянку помню под горой, накатов тощенький навал. С утра до вечера шепчу о том, что я устал и что: «Надо, значит, надо!» О, молодость! О, блиндажей тоскливая нечистота, белья несвежесть и ушей. Души большая высота. Часы! Ступайте вспять. Года, и вы, года, ступайте вспять. О, повторись, моя беда! О, молодость, случись опять! Вы, поражения мои и унижения мои, и вы — сражения, бои, свищите, словно соловьи. Быть может, все же ворочу то, что отобрано судьбой. Мне надо! — времени кричу. Я столько раз шел за тобой. «Мне надо!» Как тебе не знать, что                надо, значит, надо.

«Мои старые юные фотографии…»

Мои старые юные фотографии, где я выцвел от времени, но все же цветущ, и короткие автобиографии в две-три строчки без нависающих туч.
Мое первое личное дело. Школьное — то, что школьной тетрадки не толще, еще неотягощенное, вольное, коротенькое, тощее.
В общем, был ли какой надо мною контроль, я об этом не знал ни шиша. И я вел свою роль, как веселый король опереточный! Общества то есть душа.
И все это надежно запечатлено на старинной, на юной, на блеклой, на свежей фотографии. Все, что мне было дано, и каких там собак на меня же не вешай,
вот он — я. Вот погоны мои полевые. Золотые, серебряные ордена. Заявляйте, родимые, словно живые, где я был и впоследствии и впервые и за что кавалерия эта дана!
Кавалерия эта за инфантерию, как пехоту честили в офицерском кругу, и за третью, за гитлеровскую империю, о разгроме которой напомнить могу.

«Юность — аванс. Дается всем…»

Юность —  аванс. Дается всем лет на восемь или на семь, лет на девять или на десять. Как его тратить, следует взвесить. Как же его базарить, транжирить, как же его пускать в распыл? Я бы хотел хоть год зажилить, спрятал бы, на полжизни забыл. А полжизни спустя, под старость вынул бы этот зажатый год. Мне бы, конечно, показалось это — лучше всяких льгот. Вы — представьте! Все мои сверстники, однокашники, ровесники постарели — до одного. Все скрипят. А я — ничего! А я — в армейскую форму влито́й, а я — в сапоги солдатские вбитый, весь — до последней запятой — живой. Хоть раненый, но не убитый. А я — офицер Великой Отечественной войны. Накануне победного дня, и ветер мая, теплый, величественный, вежливо обдувает меня.

«Покуда над стихами плачут…»