Когда я приходил на место, бывало еще совсем темно; огромное плато, глубокое, безлюдное, покрытое серыми зарослями, окутанными мраком, казалось, тянется без конца. Вокруг меня во тьме слышен был шум сосен, неясный, напоминающий ропот волн. Мне шел тогда шестнадцатый год, и мне нередко становилось страшновато. Это было уже самое настоящее переживание, острое и волнующее.
Но надо было спешить. Дрозды поднимаются рано. Я развешивал свои клетки и забирался в сторожку. Было еще темно, глазу трудно было различить рогатки, а между тем над головою я уже слышал пронзительный свист дроздов. Эти бродяги и ночью не знают покоя. Чертыхаясь, я разводил огонь, старался, чтобы поскорее прогорели угли, озарявшие мое убежище розовым светом. Раз охота началась, нельзя допустить, чтобы малейшая струйка дыма вырвалась из сторожки. Можно спугнуть дичь. Я дожидался, пока рассветет, поджаривая себе на углях отбивные котлеты.
И я ходил от окошечка к окошечку, высматривая, не видать ли где первого бледного проблеска зари. Все темно. Костлявые ветки едва вырисовываются из мрака. У меня уже и тогда было плохое зрение, я боялся, как бы не принять в темноте ветку за птицу; так со мной иногда случалось. Не особенно полагаясь на свои глаза, я прислушиваюсь. В тишине слышится множество звуков, глубокие вздохи пробуждающейся земли. Сосны звенят все громче, и по временам мне кажется, что целая стая дроздов с неистовым свистом опускается на мою сторожку.
Но облака становятся понемногу молочно-белыми. На ясном небе с удивительной четкостью проступают черные контуры деревьев. Тут я напрягаю все внимание и в волнении замираю.
Как я холодел, когда замечал вдруг на ветке длинный силуэт дрозда! Встрепенувшись под первым же лучом, он потягивается, красуется и, подняв голову к солнцу, застывает в неподвижности, словно купаясь в утреннем свете. С тысячью предосторожностей я берусь за ружье, слежу, чтобы случайно не стукнуло дуло или приклад. Выстрел — птица падает. Я не иду подбирать ее, можно ведь спугнуть остальных.
Снова погружаюсь в ожидание с азартом игрока, опьяненного удачей, но не знающего, на что положиться. Вся прелесть подобного рода охоты заключается в неожиданности, в той слепой готовности, с которой дичь летит на верную гибель. Прилетит ли еще один дрозд? Кто знает? Впрочем, я не был особенно привередлив; если дрозды не появлялись, я стрелял зябликов.
Как сейчас, вижу маленькую сторожку посреди широкой пустынной равнины. С холмов веет свежим ароматом тимьяна и лаванды. Приманные птицы тихонько посвистывают среди громкого звона сосен. На горизонте показалась лохматая голова солнца, зарделись пряди его волос, а там, на сухой ветке, в лучах ослепительного света сидит недвижный дрозд.
Гонитесь за зайцами, только не смейтесь, не спугните мне моего дрозда.
У меня две кошки. Одна, Франсуаза, белая, как майское утро. Другая, Катрина, черная, как грозовая ночь.
У Франсуазы круглая и задорная головка европейской девушки. Огромные бледно-зеленые глаза. Носик и губки подведены кармином. Кажется, что она красится, как молоденькая кокетка, влюбленная в свое тело. Она кругленькая, пухленькая, она парижанка до кончика коготков. Она походя выставляет себя напоказ и любит вскидывать хвост с тем легким трепетом, с каким дамы подбирают шлейф платья.
У Катрины острый и тонкий профиль египетской богини. Глаза ее, желтые, как две золотые луны, загадочны и устремлены в одну точку, как глаза языческих идолов. В уголках ее тонких губ таится тысячелетняя, безмолвная ирония сфинкса. Когда она садится на задние лапы, высоко подняв свою неподвижную голову, — это божество из черного мрамора, чтимая жрецами великая Пахт фиванских храмов.
Обе они проводят дни в саду на желтом песке.
Франсуаза ложится на спину и, нежась, занимается своим туалетом — она лижет лапки с изяществом и старательностью кокетливой женщины, которая натирает руки миндальным маслом. У нее нет ни единой мысли в голове. Это легко угадать по всему ее облику взбалмошной покорительницы сердец.
Катрина грезит. Она грезит, глядя на вас, и кажется, что взгляд ее устремлен в неведомый мир богов. На долгие часы застывает она в каменной невозмутимости, улыбаясь загадочной улыбкою священного животного.
Когда я глажу Франсуазу, она выгибает спину и едва слышно блаженно мяукает. До чего же она счастлива, когда кто-нибудь занимается ею! Она поднимает голову и нежно ластится ко мне, трется носом о мою щеку. Шерсть ее дрожит, хвост медленно колышется. В конце концов она млеет, ложится, закрывает глаза и нежно, нежно мурлычит.