Это воздействие представляется мне двояким. Люди беспокойного темперамента испытывают сперва то чувство утраты почвы под ногами, которое, естественно, возникает у человека, когда его принимаются уверять в том, что он — ничтожество и безумец; за какой-нибудь час мы лишаемся всей нашей гордыни, которая одна поддерживает нас в жизни; мы признаемся себе в своей беззащитности, мы ощущаем такое одиночество, такую безнадежность, что слезы навертываются нам на глаза. Чтение моралистов и философов производит поначалу именно такое тяжкое, обескураживающее впечатление, и потому для иных людей оно опасно. Но не заблуждайтесь, в сущности, эти мыслители не верят ни во что — их кредо почти всегда сводится к отрицанию той или иной способности, заложенной в человеческой природе. Та вечная неуверенность, в которой они пребывают, в наивных душах может вызвать полное смятение. Но не только отчаянном, внушаемым нам этими мыслителями, сдавшимися перед Неведомым, можно проникнуться, приглядевшись к их борьбе за истину, борьбе, которую человек ведет с незапамятных времен; созерцание этого драматического действа вселяет в нас и некое здоровое, бодрящее чувство; мы испытываем глубокое удовлетворение оттого, что мы отважны и независимы, что мы продолжаем сражаться, с тайной надеждой все же одержать в будущем победу. Мы говорим себе: да, они были побеждены, но они храбро сражались, и им даже удалось приподнять покров тайны, скрывающей лик истины; мы гордимся их борьбой, гордимся даже их поражением, подобным поражению Иакова в единоборстве с ангелом; и в глубине души нам верится, что человека не сломить и что когда-нибудь он выйдет из борьбы победителем; наша гордыня возрождается, и мы — успокоены.
Так будем же читать их время от времени, этих моралистов, которые одновременно и терзают и тешат нам сердце. Они ввергают нас в сомнение, и они же внушают нам отвагу; они поднимаются из недр человечества и тем свидетельствуют, что человеческая мысль непрерывно бодрствует, они волнуют нас грандиозным зрелищем своих сражений, и слово их находит отклик в самых глубинах нашего существа; они встряхивают нашу душу, выводя ее из сонного оцепенения, уподобляющего нас косной материи, пронизывают ее леденящим ужасом и будят в ней страстную жажду света и истины. Они держат нас пред ликом господним между страхом и надеждой.
Перед моими глазами шесть портретов, написанных г-ном Прево-Парадолем. Я останавливаюсь против каждого из них и откровенно рассказываю вам о своем впечатлении.
На первом портрете мы видим спокойное лицо Монтеня; мягкий, добрый взгляд, сдержанная, чуть ироническая улыбка, высокий лоб, смешанное выражение любопытства и равнодушия. Это мой давнишний друг. Я прожил в его обществе две зимы, и книга его составляла мое единственное чтение. Трудно передать прелесть встреч один на один с великим умом на протяжении двух лет. Монтень занимается искусством ради искусства и моралью ради морали; он не стремится никого убеждать, это просто любознательный человек, пустившийся бродить по садам науки и философии. По удачному определению г-на Прево-Парадоля, «он хочет узнать, если это возможно, что есть человек, но готов смириться и успокоиться, если так ничего и не узнает, и даже в самом неведении почерпать некое чувство полной независимости и свободы». Философские заключения Монтеня свидетельствуют о нем как о добропорядочном человеке, желающем жить в мире с самим собой; он признал наше бессилие и не рассердился на него; признал антиномию между разумом и истиной и тем не менее постарался примирить божьи и человеческие интересы. «Констатировать наше неведение и объяснить его причины, — говорит г-н Прево-Парадоль, — значит, по Монтеню, исчерпать возможности разума; покориться неизбежному и жить в скромности, которая предписывается этим неведением, значит, достичь вершины мудрости».
Мы видим, что Монтень не из тех, кто предпочитает крайние решения, — таков уж его темперамент; он наслаждается своим сомнением и черпает в нем нравственное здоровье; ему нравится занимать такую шаткую позицию, он чувствует себя на ней вполне удобно, выказывая чудеса эквилибристики. Созерцание бездны, что зияет под ним, никогда не исторгает крика ужаса из его груди; душа его не приемлет ни веры, ни ее отрицания, — и то и другое равно заставило бы его страдать; лишь постоянно балансируя между этими двумя крайностями, может он сохранять хорошее самочувствие. В дальнейшем мы увидим, как воздействовало сомнение на душу Паскаля; то, что было живительным для автора «Опытов», оказалось смертоносным для автора «Мыслей». Я не могу и не хочу предлагать здесь читателю ученое исследование о гении Монтеня. Г-н Прево-Парадоль уже в который раз проделал такое исследование и изложил его результаты в весьма тонком по стилю и по мысли сочинении. Я хочу лишь, исходя из воззрений, которые я формулировал ранее, сказать несколько слов о том, каково, по моему мнению, влияние «Опытов» на умы читателей. Это влияние — и очень слабое, и очень сильное, хорошее и дурное одновременно. При чтении «Опытов» не испытываешь большого душевного волнения; благодаря спокойному тону автора, его полнейшей невозмутимости и хладнокровию, мир в вашей душе остается непотревоженным, хотя сами суждения моралиста могли бы своей смелостью устрашить ее. В этом — источник непреодолимого очарования Монтеня; с ним постепенно сближаешься, ощущаешь потребность в частых с ним встречах, зная, что беседа с этим мыслителем не принесет огорчений, что он будет говорить крайне рискованные вещи, не повышая, однако, при этом голоса и, по-видимому, не страдая сам от тех бед, которые он вам интересно распишет; благодаря своему превосходному нравственному здоровью он становится вашим добрым другом, легким и приятным в общении. Но вскоре вы замечаете, что гнев и отчаяние были бы более под стать вашим убеждениям, нежели это скептическое благодушие, это всеобъемлющее сомнение с улыбкой на устах.