С ранней молодости живя на Востоке, Давна перенял много черт и привычек левантинцев. А левантинец — это человек без иллюзий и угрызений совести; не имея собственного лица, он меняет маски, принужденный разыгрывать то снисхождение, то смелость, то приниженность, то энтузиазм. Все это необходимо ему для успеха в жизненной борьбе, которая на Ближнем Востоке труднее и сложнее, чем где-либо. Чужеземец, включившийся в эту неравную и тяжелую борьбу, погружается в нее целиком и теряет свое подлинное лицо. Даже прожив всю свою жизнь на Востоке, он узнает его не до конца, а лишь с одной стороны — с точки зрения пользы или вреда той борьбе, на которую он обречен. Иностранцы, которые, подобно Давне, остаются жить на Востоке, в большинстве случаев перенимают от турок плохие, низменные черты их характера, не будучи в состоянии разглядеть и усвоить хоть что-то из их хороших, возвышенных особенностей и навыков.
Давна, о котором нам придется еще говорить, во многом был именно таким человеком. Большой сластолюбец в молодости, общаясь с османскими турками, он в этом отношении не научился ничему хорошему. А люди такого склада, безоглядно прожигающие жизнь, становятся напоследок мрачными, неприятными, в тягость и себе и окружающим. Беспредельно, до подлости покоряясь силе, власти и богатству, Давна был дерзок, груб и беспощаден по отношению к тем, кто был беднее и ниже его.
Но одно спасало этого человека и возвышало над его жизнью. У него был сын, красивый и умный мальчик. Давна самоотверженно заботился о его здоровье и воспитании, делал для него и готов был сделать все, что только возможно. Сильное чувство отцовской любви постепенно освобождало его от собственных пороков и делало лучше и человечнее. И, по мере того как мальчик рос, жизнь Давны становилась все чище. Каждый раз, делая добро или избегая подлости, он суеверно думал: «За это мальчику воздастся». Как часто бывает в жизни, беспутный отец мечтал, чтобы сын жил честно и благородно. И ради осуществления этой мечты он готов был сделать что угодно и принести любую жертву.
Ребенок, росший без матери, был окружен такой заботой и вниманием, какие редко выпадают на долю детей; он рос возле отца, как молодое деревце, привязанное к сухому, но крепкому колу. А мальчик был красив, похож на отца, но с более мягкими и тонкими чертами лица; здоровый телом и душой, он не выказывал ни дурных наклонностей, ни тяжелой наследственности.
У Давны было одно сокровенное желание, одна высшая цель: избавить сына от необходимости жить на Востоке и, подобно отцу, прислуживать кому попало, определить его сначала во французскую школу, а потом и на французскую службу.
Это и заставляло его служить не за страх, а за совесть, и на этом основывалась вера в его действительную и неизменную преданность.
Нового консула мучили также денежные заботы и затруднения. Деньги поступали медленно и неаккуратно потери при обмене были неожиданны и ощутимы. Средства на одобренные расходы запаздывали, а новые требования не удовлетворяли. Вместо этого приходили непонятные и язвительные распоряжения из главного казначейства, какие-то бессмысленные циркуляры, казавшиеся одинокому и покинутому Давилю настоящим издевательством. В одном, например, консулу строго приказывалось ограничить свои знакомства с иностранными консулами, а на приемах иностранных послов и посланников появляться только с разрешения своего посла или посланника. Другой циркуляр давал указания, как надо праздновать день рождения Наполеона — пятнадцатое августа. «Расходы на оркестр и украшение зала по случаю бала, который должен быть дан, возлагаются на самого консула». Читая этот приказ, Давиль горько усмехнулся. Он ясно представил себе травницких музыкантов — трех оборванных цыган, двоих с барабанами, третьего с зурной, терзавших во время рамазана и байрама уши европейцу, принужденному тут проживать. Вспомнил и первое празднование дня рождения императора, вернее, свою печальную попытку устроить такое празднество.
Несколько дней он тщетно старался через Давну пригласить на торжество кого-нибудь из видных турок. Из Конака не пришли даже те, кто обещал прийти. Монахи-католики со своей паствой прислали вежливый, но твердый отказ. Иеромонах Пахомий не ответил ни да, ни нет, но и не явился. Отозвались только евреи. Их пришло четырнадцать человек: некоторые вопреки травницким обычаям даже со своими женами.