— Да, с эвакуированными. Тебе бы тоже следовало в свое время заняться ими. Ты ведь приехал раньше всех.
Открыв портсигар, Чунда старательно выбирал папиросу. Пока он закуривал, прошло достаточно времени, чтобы приготовить ответ.
— Да, я приехал раньше всех. У меня было задание от Силениека организовать тыловую базу для наших учреждений. Так разве здесь ничего не подготовлено? Разве учреждения не помогают эвакуированным? Не думай, что это сделалось само собой.
— Меньше всего я так думаю. Здесь все стараются помочь нам, но при чем тут ты? Насколько мне известно, ты пальцем не пошевельнул для этого. Вместо того чтобы помочь разместить людей, ты шарахался от эвакуированных, как от прокаженных. Вот каковы они, твои заслуги перед партией. Когда я приехала, мне пришлось все начинать сначала.
— Я целый день занят на основной работе. И потом меня никто не утверждал уполномоченным. Мы договорились с Силениеком на словах — и все. А попробуй я начать работу без специальных полномочий, еще самозванцем бы сочли.
— Ты сейчас спросил, где Юрис, Петер, Силениек. Могу сказать. Они на фронте. Они там, где в настоящее время должен быть каждый человек, способный держать в руках оружие. Там, где, по всем данным, должен быть и ты. В Риге ты ходил с таким видом, будто готов совершить бог знает какие подвиги. И вот они, твои подвиги. Знаешь, ты кто?
— Погоди, погоди, — перебил ее Чунда. — Вот так сразу, с налету берешься судить о человеке. Ты на мою внешность не гляди. По виду я кажусь здоровым, а спроси у врачей, они тебе скажут, что сердце у меня ни к черту не годится. Мне, по совести говоря, совсем другой климат нужен, только я на это не обращаю внимания… Беда моя, что я не привык жаловаться. Работаю, как лошадь, и буду работать, пока с ног не свалюсь. Вот тогда, может быть, поймешь. Эх, даже говорить об этом не хочется… — Он махнул рукой.
— Я и сейчас отлично понимаю. В русском языке есть очень выразительное словцо: шкурник. Ты, конечно, слыхал его. Вспоминай почаще это слово, тебе это полезно. И смотри, как бы оно не прилипло к твоей репутации. У тебя есть еще возможность вернуть уважение товарищей. Подумай и поверь, что я хочу тебе только добра. До свидания, товарищ Чунда, — и, не подавая руки, Айя вышла.
Уткнувшись лицом в ладони, сидел Чунда за столом. «Шкурник… твое место не здесь… Почему ее так возмущает, что я останусь в живых? Разве после войны не нужны будут здоровые люди? Кто будет восстанавливать разрушенное, кто будет двигать вперед жизнь? Женщины и старики, что ли? Почему у нас никто не думает об этом, не хочет понять? Айя, Рута помешались на одном — самопожертвование, самопожертвование!.. А это не самопожертвование, когда человек сознательно отказывается от славы, от орденов и ограничивается скромной будничной ролью? Всем нельзя быть героями, по крайней мере все не могут жертвовать собой одним и тем же способом. Кажется, каждому нормальному человеку ясно. Им хочется, чтобы я непременно попал в самое пекло. Почему? И неужели Рута тоже, считает меня шкурником?»
С час он испытывал довольно неприятное ощущение, а потом ничего, прошло.
«Разрешите мне самому знать, что хорошо, что плохо», — мысленно сказал он, спрятал в стол бумаги и пошел домой. Солнце уже садилось. Деревья на бульваре стояли будто вызолоченные, прощаясь с уходящим днем.
Рута дождаться не могла встречи с Айей. Трудно человеку, очутившемуся на перепутье, решить, куда идти дальше; тянет поделиться своими сомнениями с близким другом, которому можно довериться до конца. Казалось, с кем еще говорить о самом главном, как не с Эрнестом, кто ей ближе его? Но Рута уже много месяцев как перестала говорить с ним даже о вещах менее существенных. А теперь и подавно не хотела, потому что он и был причиной ее сомнений. Уж если Эрнест вставал на дыбы, когда ему говорили, что он неправильно поступает в частном случае, то что будет, если оказать ему в глаза всю правду — сказать, что он мелкий, ничтожный себялюбец? «Главное, и не хочет подняться выше собственных интересов, — думала Рута. — Зачем же пытаться переделать его?»
И Рута молчала. Бывали моменты, когда достаточно было малейшего повода, и она бы высказала ему все, что о нем думала. Но Рута, точно боясь, что вслед за этим придется сделать решительный шаг, избегала разговоров с мужем. «А может быть, я все преувеличиваю и не так уж все непоправимо, — принималась иногда рассуждать она сама с собой. — Может быть, я и сама не знаю, чего хочу от Эрнеста, от нашей жизни, и становлюсь несправедливой?»