Выбрать главу

Матрос взял двумя пальцами фуражку за середину чехла и несколько раз приподнял и опустил его, действуя, как мехом. От напора воздуха из-под околыша пот пошел ручейком.

Сосед, меланхолически отдиравший дубовую щепку от ящика крупными железными ногтями, хитро усмехнулся в пышные усы.

— Бачь, — сказал он хриплым баском, — до якой механики чоловик дойти може. Кострецов!.. А Кострецов!.. То, мабуть, ты поддувало до мозгов приспособлюешь?

Кострецов отпустил руку от фуражки и плюнул.

— А поди ты, хохландия, до божьей матери под подол, — отозвался он лениво, — тут в пору сдохнуть.

— А ты божью матерь не чапай. Вона тебе не рожала, так не твоя и хвороба.

Матрос запустил ногти в щель и рывком отодрал полдоски.

Из подвалившей штабной моторки стремительно выскочил лейтенант. На белизне кителя нестерпимо горело серебро аксельбанта.

Матросы вскочили и вытянулись. Небрежно вскинув руку, лейтенант стремглав одолел три марша пристанского трапа и исчез за колоннами.

— Ишь садит полным ходом. Как скипидаром их смазали, — Кострецов угрюмо смотрел вслед офицеру.

— А то як же ж… Война — воно не кулеш варить.

Третий матрос — суховатый, подобранный, щегольской, с очень румяными губами, вскинул глаза на говорившего.

— Ты… философия… Лучше б доски с ящиков на драл. Коли тебя кондуктор доской по зубам съездит за это дело, так по заслугам. А мы при чем? Ишь кулачищи отрастил, что становые якоря. Нескладень. И фамилия у тебя этакая. Ну где это видно, чтоб человека Перебийносом звали?

Перебийнос конфузливо приладил огромными пальцами оторванную доску на место и потер руки.

— Хвамылия? А хиба я себе брал тую хвамылию? Призвище воно таке дило — як чирий. Пристане — не видчепишь. Ось у тебе призвище — вроде вывески на крамныци. Що в середке, то й зверху.

— Ты это насчет чего? — румяногубый нахмурился.

— Та ничо́го. Як ты есть Прислужкин, то, мабуть, с того ты перед кондукторами, як той вченый цуцык, вприсядку танцюешь.

— Дурак, — румяногубый пожал плечами и презрительно отвернулся.

Перебийнос вспушил усы в улыбке и продолжал, обращаясь к Кострецову:

— Ось бачь, Кострецов. Война! А яка ж война, колы воювать не с кем?

— А тебе приспичило, хохландия? Не терпится? Рожа цела, так хочется, чтоб разворотили? Видали чудаков. По мне — хоть бы ее и вовсе не было. Помирать кому охота, а мне неволя.

— Хиба ж я про то. У мене жинка в Катеринославской. Зараз хлиба жнуть, урожай дюже гарный. Мени в осень вже на волю выходило. Мени, може, ще меньше охоты воювать. А тильки маю думку — воювать так воювать. А то и до дому не пускають, и драки нема. Якась неладна оказия.

— Ну и дура, — вставил четвертый, молчавший до сих пор, — чистый петух с кандибобером. Не нравится, что драки нет. А? Ты что, царь, что ли, что тебе неймется?

— На що царь, — невозмутимо ответил Перебийнос, — був бы я царем, то й вовсе не воював бы. Лежав бы с царицею на перине, цацкався бы, кохався, ийв бы ковбасу, та горилкой запивав.

Матросы захохотали. Прислужкин уничтожающе посмотрел на Перебийноса, потом на остальных: вот, дескать, олух.

— Хватил, — причмокнул губами четвертый матрос, — видать твое понятие об царе, деревенщина. Горилку он, слыхать, лакает почище тебя, а с царицею на перине за него другие цацкаются… А насчет войны, так кровь царю первое дело — заместо чаю пьет с булкой.

Матросы смолкли. Прислужкин опустил длинные, девичьи ресницы и отвернулся деликатно, будто разговор его совсем не касается.

Тогда пятый из группы, с унтер-офицерскими лычками, сидевший немного поодаль, поднял голову. Глаза его, коричнево-золотые, с дерзиной, яркие, уставились на сказавшего.

— Тпру, коняка! Не тащи воза в горку — кишка задом вылезет. Нашел место язык распускать.

Говоривший покраснел и что-то хотел ответить.

Но от портала пристани спустился по ступенькам мичман. Он постоял, осматриваясь, щуря мохнатые брови-разлетайки. Потом решительно направился к пятерым. Матросы подобрались. Черт его знает — какой мичман, откуда, что ему надо?

Всегда лучше перестараться, чем недостараться.

— С «Сорока мучеников», ребята? — спросил мичман, подходя.

Голос у него был не нахальный, не пренебрежительный, подразумевающий в матросе пустое место, но и не приторно ласковый, каким говорили с нижними чинами некоторые офицеры.

Голос был так себе, в меру звонкий, чуть мальчишеский, и матросы почуяли, что непосредственной опасности мичман не представляет.

— Так точно, ваше высокоблагородие, — ответил тот, с коричнево-золотыми зрачками.

— Катер скоро придет?

— Так что сами ждем гребной, ваше высокоблагородие. Должен скоро прийти. Нас старший артиллерист спосылал за гальваническими запалами — вот полчаса, как дожидаемся. Суматоха, ваше высокоблагородие, все посудинки в разгоне.

— Ладно, подождем.

Мичман присел на ящик. Матросы продолжали стоять, вежливо подобранные. Мичман вынул папироску. У матросов пожаднели глаза, и во рту защекотала слюна — они не курили уже больше часу, и вид папиросы вызвал в них острую зависть.

Мичман по лицам понял. Раскрыл портсигар.

— Что, курева нет? Угощайтесь, ребята!

Опять ответил с унтер-офицерскими лычками:

— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие. Только что здесь курить не дозволяется. К тому ж и запалы в ящиках.

Щеки мичмана медленно порозовели. Получилась дурацкая штука, он сам предлагал матросам нарушений дисциплины. Но он нашел выход.

— Папиросы все равно берите. Когда можно будет — выкурите.

— Есть, ваше высокоблагородие. Ежели так, мы тут за пристанью в закуточке курнем.

Унтер-офицер осторожненько, стараясь не коснуться пальцами портсигара, выудил папиросу. За ним потянулись остальные, кроме Перебийноса.

— А ты что же? — спросил мичман.

— Так що не курящий.

Матросы скрылись за колоннадой. Перебийнос стоял, во все глаза смотря на мичмана и потея от напряжения. Оставаться один на один с незнакомым офицером было неприятно.

— Садись, братец, — сказал мичман. — Жара ведь.

Перебийнос присел с краю, одной половиной седалища, и, присев, осмелел:

— Дозвольте спросить, васкобродь, а вы не до нас?

— Да. Сейчас получил назначение в штабе. Значит, вместе служить будем.

— Рад стараться, васкобродь, — ответил Перебийнос удобной и готовой уставной формулой. И искоса оглядел мичмана с ног до головы. Как будто ничего хлопец и даже простой, в разговор идет, папирос дал. А может, так, спервоначалу задабривает. Разве их разберешь? Вон лейтенант Долецкий тоже, когда попал на корабль, сперва все на водку давал, а теперь только в зубы дает.

Офицеры для Перебийноса были всегда загадкой. За четыре года службы он так и не мог понять их сложности. Он уже рассчитывал на выход в запас и избавление от этой постоянной муки с непонятными офицерскими характерами, а теперь война, и придется еще бог весть сколько времени лавировать между барской любовью и барским гневом. Подумав об этом, Перебийнос снова спросил:

— А ще дозвольте узнать, вашескобродь, чи долго буде тая война?

Мичман постучал каблучком о плиты набережной.

— Война? Ну, это, братец, неизвестно. Если быстро разобьем немцев, то скоро и войну кончим.

— Эге ж, — кивнул головой Перебийнос, и не понять было, какой смысл он вложил в это украинское междометие — утверждение или сомнение.

Матросы появились снова, и сейчас же слева, из-за стройных корпусов легких яхт, стоявших на бочках у яхт-клуба, вывернулся катер с «Сорока мучеников».

Матросы, уже не обращая внимания на мичмана, завозились, подымая крайний ящик.

Мичман подошел к катеру. Старшина в рабочей робе приткнул вымазанную в смоле руку к виску и крикнул «встать». Гребцы вскочили.

Мичман спрыгнул в катер. Старшина взглянул на белоснежные брюки офицера и на грязные банки катера. Ох, уж эта работка! С утра катер мечется от корабля к берегу как белка в колесе. Только что возили из порта бухты смоленого каната, завалили весь катер — смола пристала к банкам, а тут черт нанес офицера.