После ужина в кают-компании осталось несколько человек. Верхнюю люстру погасили, только настольные лампы из-под оранжевых куполов абажуров лили розовато-желтый свет.
Оставшиеся разделились на две группки. Одна собралась у рояля, где мичман Горловский вполголоса пел французские шансонетки. Мичман прекрасно имитировал манеру пения парижских певичек, мурлыча текст мягкой картавой скороговоркой. Фривольные словечки песенок вызывали приглушенные вспышки смеха. Горловский, ободренный сочувственным вниманием, переходил от песенки к песенке. Черные маслины его глаз весело блестели, холеные пальцы легко бегали по клавишам.
Глеб сперва посидел возле Горловского, но его внимание привлек разговор собравшихся на диване за круглым столом. Там устроились лейтенант Калинин, старший штурман, старлейт Вонсович, огненно-рыжий, поразительно напоминающий цветом волос, лицом и влажными собачьими глазами ирландского сеттера, водолазный и трюмный механики и мичман Лобойко, незаметный рахитичный мальчик, беспрерывно куривший папиросу за папиросой. О нем ходила среди офицеров шутка, что никто на корабле не знает, как выглядит Лобойко, потому что невозможно разглядеть его лица за вечной пеленой табачного дыма.
— Присаживайтесь, дитя природы, — пригласил подошедшего Глеба Вонсович. — Кстати, вас можно поздравить с боевым крещением. Даже жестокосердный Навуходоносор от артиллерии, — Вонсович кивнул на Калинина, — излил на вас елей похвалы.
Глеб вспыхнул удовольствием.
Утренняя стрельба прошла удачно для корабля и для Глеба. Во-первых, из четырнадцати бортовых залпов (стрельба велась на пятьдесят кабельтовых) девять залпов дали накрытие по щиту, пять легли небольшими недолетами. На стрельбе побашенно левая носовая шестидюймовая дала два накрытия из пяти выстрелов, и Глеб, зардевшись, как девчонка, выслушал в телефонную трубку похвалу Калинина из боевой рубки. Боязнь осрамиться оказалась напрасной, и Глеб ходил именинником.
Чувствуя себя отныне равноправным членом офицерской семьи, Глеб с преувеличенной небрежностью развалился на диване рядом с Вонсовичем.
— Ну, ври, сын человеческий, дальше, — сказал Вонсович Лобойко, возобновляя прерванный разговор.
— Почему же я вру? — возмутился мичман, исчезая за клубом дыма. — Ей-богу, что слышал, то и передаю. Дивизион только что пришел из похода, я торопился к ужину и на пристани встретил Витьку Щербачева. Он клялся и божился, что так и было. Они прошли вдоль румынского берега и подошли к ложному Босфору. Четыре часа утра, солнце на месте, но горизонт парит, и такая дымка. И вдруг сразу из дымки полным ходом вылазит он…
— Кто это? — перебил Глеб, не слышавший начала рассказа.
— Ну кто? «Бреслау». Длинный корпус, четыре трубы и прет, как бешеная лошадь. У носа бурун в две сажени, и прямо на дивизион.
— Это только от твоего носа такой бурун идет, когда ты у дамской купальни плаваешь, — вставил водолазный механик Спесивцев.
— К чертям! Если будете издеваться, я брошу рассказывать, — окончательно взорвался Лобойко. — Что за свинство, в самом деле?
— Не буду, — Спесивцев прикрыл рот рукой, пряча предательский смешок.
— Да… И, понимаете, без флага. Никакого флага. Ни немецкого, ни турецкого, вообще на гафеле пустое место. Тогда наши бьют боевую тревогу и ворочают строем пеленга для атаки.
— То есть как для атаки? — спросил Калинин, недоуменно приподняв бровь и воткнув в Лобойко колючий взгляд. — Мы же с Турцией еще не воюем? Что вы?
— Ну, не знаю, — сразу замявшись, ответил Лобойко. — Наверное, хотели пугнуть только, чтобы обнаружил флаг, а он, не показывая нации, шестнадцать румбов кругом — и наутек. Наши его до входа гнали. Только у самого пролива назад повернули. И сейчас же радио в штаб. А ведь здесь никто ничего и не знал. Витька говорит, что он явно держал курс на Севастополь!
— А зачем?
— Что, вы не знаете немцев? Такие нахалы и сволочь — хуже турок. Ясно, шел к Севастополю набросать мины. А там ищи-свищи, когда взорвешься.
Калинин встал. Дрогнув, блеснул на кителе георгиевский крест.
— Пойдите, мичман, прикажите вестовому приготовить вам холодный душ и облейтесь. Что за чушь? Какой-то идиот наболтал вам вздора, а вы повторяете, даже не потрудившись подумать. Почему «Бреслау» должен непременно набрасывать мины? Ведь и наш дивизион ходил к Босфору. По вашей логике выходит, что мы тоже могли набросать мин? Ерунда! Просто выходил корабль в море, как каждый день выходим мы, а Трубецкой авантюрист и полез на рожон. Только напрасно раздражает турок и получит хороший фитиль.
Лобойко смяк и потупился. Спесивцев смешливо покосился на него.
— Вот если б Леонид командовал дивизионом, уж он бы, наверное, попер бы за «Бреслау» в Босфор и привез бы Магомета Пятого.
Лобойко открыл рот, чтобы срезать шутника, но в это время к сидевшим подошел ревизор.
Ревизора не любил весь корабль от командира до последнего захудалейшего кочегаришки. Лейтенант Вейс дер Моон (матросы лихо переименовали эту тяжелую фамилию в понятное русское словцо: «Весь дерьмо-он») был примерным офицером. Он прекрасно знал службу, был безукоризненно честен, к его рукам не прилипла ни одна казенная копейка, не ругался, не дрался, был, в сущности, справедлив, кормил команду отлично, и тем не менее его ненавидели даже тараканы на корабле, хотя он подавал к такой ненависти гораздо меньше повода, чем командир корабля капитан первого ранга Коварский.
Вероятной причиной этого всеобщего отвращения была скучная дубовая педантичность и аккуратность лейтенанта и его нечеловеческое бездушие. Дер Моон был похож на заведенный раз навсегда механизм, тикающий неумолимо и тоскливо, как секундный метроном. Никогда никто не видел, чтобы он улыбнулся или огорчился. Белое, продолговатое, очень правильное лицо над накрахмаленным воротником кителя было всегда невозмутимо и неподвижно, как маска. Однотонный, чертовски скучный голос ревизора вызывал у офицеров отвращение.
Поэтому при приближении ревизора все замолчали. Дер Моон обвел сидящих равнодушными блекло-серыми глазами и, обращаясь к Вонсовичу, спросил скрипуче:
— Не знаете, Владимир Михайлович, старший офицер у себя?
— Вероятно. А что случилось?
— Очень неприятный случай. При подсчете привезенного сегодня с берега провианта, проверяя, совместно с буфетчиком, наличность продуктов и соответствие привезенного накладным и фактурам, я обнаружил недостачу количества вина. Не хватало трех бутылок шампанского и семи бутылок марсалы, — ответил дер Моон деревянным тоном, без всякой модуляции. — Я распорядился немедленно осмотреть баркас, и три пропавшие бутылки шампанского были найдены унтер-офицером Волынкиным в глубине бакового ящика, а вышеупомянутые семь бутылок марсалы нигде не удалось обнаружить.
Мичман Спесивцев поспешно вскочил и, повернувшись спиной к ревизору, подозрительно раздирающе закашлялся.
— Фу, черт! Вы говорите, Магнус Карлович, как будто рапорт диктуете содержателю, — пожал плечами Вонсович. — «Вышеупомянутая марсала!»
— Вы задали мне вопрос, и я излагаю вам содержание происшествия, — не дрогнув ни одной черточкой лица, ответил дер Моон.
— Никакого происшествия нет, — сказал Калинин, — совершеннейшая чушь! Ну, выпьют камелеопарды на здоровье марсалы — злей станут. Не стоит раздувать, Магнус Карлович.
— Вы говорите неправильные вещи, Борис Павлович. Преступление есть преступление, и кают-компании причинен убыток в сумме десяти рублей двадцати девяти копеек. Это недопустимая вещь, и, кроме того, команда развращается. Сегодня украдут марсалу, а завтра подымут красный флаг.
Глеб с удивлением поднял глаза на ревизора и едва удержался от смеха. Спесивцев, стоя за спиной дер Моона, напыжился, вытянув лицо и подражая, очень похоже, каждому движению лейтенанта.
— Если вас так расстраивает убыток, запишите за мной эти десять рублей двадцать девять копеек, — злобно сказал Калинин, напирая на цифру, — а красный флаг они подымут когда-нибудь и от одной водки.