— Германец машиной дерется. У него пулеметов гибель, — хмуро вставил Жуков.
— Машина машиной, — нравоучительно прервал Кострецов, — а измена свое берет. Кто ими командовал? Господин генерал Рененкампф.
— Брешешь, кум, — вдруг озлился Перебийнос, — а про генерала Самсонова чул? Хиба Самсонов немец?
— А ты слушай. Где генерал Самсонов? Нет его — убили. А храбрый командир был. Он немцев и бил все время. И, значит, выходило, что уже Вильгельму под задницей жарко становилось. Вот он и подослал к Рененкампфу своих людишек: дескать, ваше превосходительство, мы из последних сил на русских вдарим, а коли генерал Самсонов от вас помощи запросит, так вы не давайте, и за то вам мильон заплатим. Вот так оно и вышло.
Жуков засмеялся.
— Враки все это, — сказал он, блеснув зубами и улыбкой. — Генерал генерала не продаст. Одним миром мазаны. А окромя того, каким это манером твой Вильгельм людей до Рененкампфа послал?
— Через царицу, — шепотом, пригнувшись к плечу Жукова, бросил Кострецов. — Царица главная немка и есть. От ней вся пакость.
Слова были страшные. Матросы притихли.
— Вот так и у нас, — после молчания вновь заговорил Кострецов. — Невесть что в одну ночь немец наделал. И в Одессе, и в Феодосии, и в Новороссийске. И тут тоже. А много у его флота здесь? Один крейсер. У турок только корыта старые. Так вот и продают нашу кровь колбасникам. Немец немцу руку дает на полный сговор.
— Мичмана жалко, — вдруг вставил молчавший до сих пор Савкин. — Ни за что сгиб мальчишка.
Опять молодо и дерзко блеснули зубы Жукова.
— Нашел чего жалеть, сачок. Их не убудет. Нового сделают. Одна сволочь!
— Ну, это ты напрасно, — Кострецов с упреком взглянул на Жукова. — Надо тоже в людях разбираться. Одно дело командира или там ревизора бы хлопнули, — все равно что гадюку раздавили. А этот тихий был, не озверел еще. Мальчонка — пел все. Матери-то горе. Материнское сердце у всех одинаково.
Все невольно посмотрели на мостик, туда, где утром шальной осколок оборвал мальчишью жизнь мичмана Горловского, и у всех прошла одна мысль о матерях, тоскующих дома.
— Да, конешно. Мать — она мать и есть, что во дворце, что в избе. Убиваться будет, — круто вздохнул Смоляков и повернулся к Кострецову: — А насчет Вильгельма все же ты, Федька, загинаешь…
Из-за баркаса № 2 вывернулась чья-то ладная, подобранная фигура. Жуков быстро ткнул Смолякова в бок, и тот оборвал фразу.
Но Кострецов, взглянув на подходящего, ободрился.
— Ладно, ребята. Я, может, конечно, и неправильно понимать могу, а вот спросим Руха. Рух парень умственный. Рух, поди-ка сюда, — позвал он Гладковского.
Савкин испуганно посмотрел на унтер-офицерские лычки: он был первогодком и всякого сверхсрочного боялся, как крокодила.
— Что? — спросил Гладковский, останавливаясь и внимательно посмотрев на встревоженное лицо Кострецова.
— Да вот мы про себя спор имели за немца, — и Кострецов поспешно рассказал Гладковскому разговор. Гладковский улыбнулся.
— Не к месту разговор затеяли, — сказал он спокойно. — У нас хозяйки говорят, что гречневую кашу нельзя ворошить, пока не пропреет, иначе комом выйдет.
— А ты все ж объясни, Рух, как ты про это понимаешь? — попросил Кострецов.
— Hex бендзе так, — улыбнулся Гладковский. — Коротенько могу. В одном ты, пожалуй, прав. — Кострецов победоносно задрал голову. — В нашем правительстве много немцев и людей, которые к немцам тянут. Но главное не в этом, Кострецов. Рененкампф, Самсонов — это не важно, дружище. Генералы не изменяют своим хозяевам, им это невыгодно. У генералов нет отечества, Кострецов. Генерал с немецкой фамилией будет, как верный пес, служить русскому царю, а генерал с русской — немецкому. Потому что генералу все равно, от какого царя получать чины, ордена и майонтки[36]. Генерал может изменить, когда изменой можно погубить другого генерала, который стоит ему на пути к ордену, к почести. Тогда они грызутся, как псы из-за кости, и им наплевать на всякую родину. Они ее не имеют. Так было с Рененкампфом. Он не помог Самсонову не потому, что Вильгельм прислал ему мильон, — Вильгельм не такой дурак, чтоб бросаться деньгами на глупого русского генерала, которого он и так разобьет. Он не помог Самсонову потому, что Самсонов очень лез вперед и Рененкампф не хотел уступить ему первую очередь дойти до Берлина. Он подставил ему ножку, и в результате немцы наложили обоим. И наложат еще больше потому, что наша большая, глупая, неграмотная и нищая страна не может воевать. Пятьдесят лет тому назад немцы воевали с французами и наклали им по первое число. И один умный немец сказал, что войну эту выиграли не немецкие солдаты, а немецкий школьный учитель…
— Это как же? — спросил Жуков с загоревшимися глазами.
— А так, что в то время французы были такими же безграмотными дураками, пушечным мясом, как и мы. А немцы были образованны, и каждый немецкий нижний чин не только умел читать газету, но и мог разбираться в том, что в ней написано. И он разбирался в задачах и целях войны, а тогда эта война для Германии была войной нужной потому, что она вела к объединению Германии, к созданию немецкого государства, и выигрыш в ней нес каждому немцу улучшение жизни. Поэтому немцы и победили французов, которые дрались из-под офицерской палки, ничего не понимая в войне. Народ только тогда может победить, когда знает, за что дерется, и понимает, что кровь, которую он льет, облегчает ему жизнь. А мы деремся из-под офицерской палки и ничего не знаем… Вот ответь мне, что тебе сделали злого немцы или турки?
— Да я их и не видал, — хмуро ответил Кострецов. — Какого рожна мне с немцем делить? Он в Германии, а я в Тамбовской.
— Почему же ты идешь воевать против немца?
— А ты разве не идешь? — спросил Кострецов.
— Подожди. Ты мне на мой вопрос ответь.
— Я не дурак, чтоб в святые опять попасть или на рее повиснуть.
— Значит, ты идешь, потому что над тобой палка?..
— Зекс, — внезапно шикнул, выкатывая белки, Жуков.
От старшего офицера возвращался Ищенко, и увлеченные матросы едва не прозевали его.
— Почему без дела толчетесь? Что это за гулянки? — как будто только что налетев на отдыхающих, крикнул Гладковский, чуть побледнев.
— Ничего… ничего, не трожь, — благодушно сказал унтер-офицеру Ищенко. — Это я им позволил, пока к старшему ходил. Устали хлопцы.
— Виноват, господин боцман… не знал. Прохожу мимо — вижу, бездельничают. Непорядок.
— Молодец, — похвалил Ищенко. — Службу знаешь. Из тебя ладный боцман выйдет.
— Покорнейше благодарю, господин боцман. Разрешите идти?
— Иди, иди, — благоволительно буркнул Ищенко. — Ну, коблы, за работу.
Когда, сдав вахту, Глеб спустился в кают-компанию, там уже завтракали.
Но вместо обычной тишины, — по светским правилам за столом разговаривали вполголоса, — уже от входа до Глеба донеслись громкие, возбужденные голоса.
Вся кают-компания обсуждала события сегодняшнего утра.
Глеб отодвинул свой стул и, садясь, взглянул на пустой напротив. Это было место Горловского. Казалось, вот сейчас он войдет, поблескивая веселыми глазами, отломает корочку хлеба и помажет горчицей — это было привычкой мичмана, уверявшего, что от горчицы разыгрывается аппетит.
Но мичман Горловский лежал уже в батарейной палубе, рядом с лазаретом, на столе, накрытый андреевским флагом. В изголовье и по бокам, желтовато мерцая язычками пламени, горели свечи, отсверкивая в гранях маленького образка, вложенного в посиневшие руки.
Четверо матросов каменели, зажимая винтовки в пальцах, а у аналоя читал псалтырь комендор Яков, сладко растягивая славянские слова. Матросы на цыпочках ходили мимо, недоуменно и хмуро косясь на прикрытую кисеей разбитую голову веселого мичмана.
Глеб отвернулся, стараясь не смотреть на пустой стул. Вяло положил на тарелку салат, вяло зажевал.
— Беленькой хотите? — спросил сбоку Спесивцев, подвигая графин.