Покурив на диване, Глеб отправился соснуть. Проходя коридором, увидел, что в каюте Калинина дверь приоткрыта. Внутри был свет. Глеб невольно замедлил шаги. В боковом зеркале умывальника отражалась часть каюты, закрытая дверью. У стола, склонившись на руки, сидел Калинин и ритмически раскачивался, зажимая ладонями лицо, как делают при невыносимой физической боли. Это было так страшно и вызвало у Глеба такую острую жалость к лейтенанту, что, рискуя быть выгнанным из каюты, он постучал.
— Кто? — донесся окрик Калинина, и Глеб увидел в зеркале, как вскочил артиллерист.
— Это я, Борис Павлович. Простите, пожалуйста, что не вовремя. У вас, кажется, есть Пушкин. Мне что-то захотелось перечесть «Пиковую даму».
— Войдите, — сказал Калинин, впуская Глеба и запирая дверь. Глаза у него были потухшие и пустые. Он сиял с полки томик Пушкина и протянул Глебу. Глеб поблагодарил и неловко стоял, не решаясь уйти. Калинин взглянул на гостя и рассмеялся.
— А зачем вы, милый юноша, врете, что вам хочется читать «Пиковую даму»?
— Борис Павлович…
— Да вы не смущайтесь. Сознайтесь, что зашли посмотреть, не вовсе ли я сошел с ума?
Глеб растерянно молчал. Калинин взял его за руку и усадил в кресло.
— Милый вы мальчишка! И за каким чертом только вас понесло во флот! Могли бы быть хорошим человеком, полезным человеком, а теперь пропадете ни за грош.
— Почему? — удивился Глеб. — Разве во флоте я не смогу быть полезным?
— Бросьте, — Калинин болезненно скривился, — чепуха! Кому и чему можно быть полезным здесь!.. Я понимаю, что я продолжаю тянуть лямку с отчаяния — мне уже поздно начинать сначала и некуда деваться, мне уже тридцать лет… В ваши годы можно еще надеяться что-то переделать, что-то изменить, вообще перевернуть землю. Но тут эти надежды напрасны, они засохнут, как дерево без поливки. Тут, мой юный друг, царство рутины, тупоумия, бездарности и бесчестия, рай для болванов и холуев, вроде дер Моона. Над этими кораблями надо повесить украденную из Дантова ада доску с надписью: «Оставь надежду всяк сюда входящий»… Вот!
— Вы расстроены и огорчены, Борис Павлович, — осторожно возразил Глеб, — и поэтому преувеличиваете.
Он ждал вспышки, но артиллерист только бледно улыбнулся.
— Нет, я уже совершенно спокоен и сам ненавижу себя за свою выходку за завтраком. Это отрыжка моих прежних розовых мечтаний о великой России, о настоящем флоте, который эту Россию должен защищать, о настоящих офицерах, которые будут командовать этим флотом. Бойтесь этих мечтаний, гоните их в шею. Этого флота нет и не будет, этих офицеров тоже нет, и, кажется, самой России тоже нет. Той России, которую мы узнали с пеленок и которая выдумана кем-то для сладкой отравы наших неустойчивых душ. Ее нет, мичман Алябьев. Есть какая-то другая Россия, которая для нас закрытая книга, в которую нас не пускают и не пустят. А от нашей России остались только погремушки, объедки, жалкий островок, на котором сосредоточена вся российская мерзость — взяточничество, нравственное растление, гнусь, гниль, помойка, прикрытая сверху позументами, галунами, побрякушками.
«У него заскок на этом пункте», — подумал Глеб, вспомнив, что почти то же Калинин говорил ему в вечер их встречи на бульваре.
— Да, — продолжал лейтенант, — мне иногда становится не по себе. Я чувствую, как под ногами качается ненадежная и дрянная почвишка этого островка. Вот-вот он скувырнется — и я слечу в какое-то неизвестное море. Оно чужое — я не понимаю его, и оно не захочет меня. К берегу я доплыть не смогу, и большинство из нас не доплывет, мы пойдем на дно этого моря и будем плавать там вонючими безглазыми трупами в неподвижной, воняющей сероводородом и клозетом жиже.
— Борис Павлович, не нужно, — сказал Глеб, передернув плечами. — К чему такие черные думы?
— Милый мой, привыкайте. После нашего черного прошлого у нас еще более черное будущее. В нем темно, как у негра… На что мы можем надеяться, когда нас ничто и ничему не может научить… Черт возьми! — Калинин нервно топнул ногой в линолеум каютного пола. — Черт возьми, разве это не позорнейшее из зрелищ: через десять лет после страшного военного разгрома влезть в новую войну, ничего не вынеся из опыта старой. Какая гадость!.. Какое омерзение!.. Ввиду небывалого успеха у почтеннейшей публики, антреприза морской труппы Российской империи по случаю десятилетнего юбилея восстанавливает полностью феерию «Ночь в Порт-Артуре»… Декорации обновлены… — Голос лейтенанта пошел кверху, на высокий визг и стал рваться. — Приглашены новые исполнители, но для сохранения преемственности постановкой руководит почтенный артист морского штаба господин Эбергард, с успехом исполнявший роль флаг-капитана в порт-артурской постановке. По ходу действия внезапные налеты неприятельских судов, потопление русских кораблей со световыми и звуковыми эффектами… Начало в полночь… Цены обыкновенные. Участники наполовину идиоты, наполовину мерзавцы…
— Но ведь мы тоже участники, Борис Павлович, — сказал Глеб, надеясь шуткой успокоить лейтенанта.
— Вы — идиот, — с грубой прямотой резнул Калинин. — Что же касается меня, я не совсем уясняю свою принадлежность. Я не идиот потому, что понимаю омерзительность всего, но, пожалуй, и не мерзавец, потому что болею, смотря на этот кабак. Я, очевидно, та размягченная субстанция, которая плавает в проруби от края к краю и никуда не может пристать. Печально, но факт. А кроме того, что я могу сделать? Я не знаю, как бороться. Я не знаю, как можно отстоять наш островок… Да нет, его и отстаивать не стоит. Я хочу жизнь отдать за Россию Карамзина и Ключевского. За Россию, которая сто лет назад принесла миру освобождение от генеральского сапога Бонапарта, за Россию декабристов.
Глеб осторожно взглянул на дверь каюты, но она была плотно прикрыта и заперта, а пробковая изоляция между стенками надежна.
— Но, понимаете, мичман? Эту Россию украл черт, как у Гоголя черт крадет месяц в рождественскую ночь. И наша с вами Россия болтается в мешке, где-то у черта под хвостом. А вместо нее нам подсунули оборотня.
— Ну, хорошо, Борис Павлович. Где же тогда выход?
— Где выход? Черта с два я отвечу вам, где выход. Я этого не знаю. И вы не знаете. Это знают какие-то другие силы, нам неизвестные. Может быть, это знают строфокамилы, недаром у них последние годы такой загадочно-философский вид. Возможно, что они знают выход, и, наверное, здоровый выход, поскольку они сами здоровы. Но только не радуйтесь, — если они до этого выхода доберутся — нам от этого не поздоровится. Они-то сами выберутся на воздух, а нас прихлопнут чугунной крышкой и за все наши благодеяния устроят нам такую жару, что небо с овчинку покажется. И будут правы… И по заслугам. И, может быть, они вернут к жизни настоящую Россию, конечно, под каким-нибудь другим соусом. Одно досадно, — Калинин жалко улыбнулся, — когда они до этого исхода дорвутся, они ни правых, ни виноватых разбирать не будут, а начисто выстригут все, что носит вот эти погончики, — под номер два нуля… Жалко! Все-таки в каждом бедламе есть праведники, но уж нашим строфокамилам в этом не разбираться. Им наши погончики и мы сами вот где сидим, — лейтенант резанул рукой по горлу.
— Вы прямо накликаете беду, — начал Глеб, но осекся. В дверь осторожно постучали. Стук был явно матросский. Глеб нерешительно поглядел на лейтенанта.
— Не бойтесь, — нервно расхохотался Калинин, — это пока еще не строфокамилы. То есть наверняка строфокамил, но в единственном числе и за мирной надобностью.
Он открыл дверь. За дверью, преданно уставив глаза на лейтенанта, вытянулся рыжий вестовой старшего офицера, носивший кличку «Пудель». Шепелявя и отворачивая рот в сторону, чтобы случайно не брызнуть на китель слюной, Пудель выпалил:
— Не обессудьте, вашскобродь, как господин кавторанг приказали найтить мичмана Алябьева и как вестовые кают-компанские сказали…
— Не мямли, курослеп, — сказал Калинин. — В чем дело?
Но Пудель уже увидел за спиной Калинина разыскиваемого мичмана и, просовывая голову в каюту, зачастил: