Выбрать главу

<1932–1933>

ДОРОГА В БУДУЩЕЕ

Вздувая опущенную шторку тугим напором, в купе врывался ветер. Он был духмян и жгуч, он вносил в окно шумный прибой листвы орешника, придвинувшейся к самому полотну. Орешник шуршал и взметывал листья в вихре несущегося поезда, как будто по взморью каталась и шумела от ударов волны мелкая галька.

В солнечном светопаде, узкими струями низавшем купе наискосок, серебристой плотвой резвились пылинки.

Только вытянутой рукой, не тревожа еще нежащегося тела, Глеб нащупал защелку и нажал ее. Шторка взвилась кверху, и в рамке окна зеленым мерцанием, рябя, как вода, понеслась мимо окна запыленная листва. Фарватерной вешкой проскочил в ней верстовой столб. Проскакивая, он отщелкнул на сетчатке глаза Глеба, как на картушке счетчика, трехзначную цифру. С сетчатки цифра перепрыгнула в мозг, определилась.

— Ого… Сейчас Тоннельная, — вслух сказал Глеб, откинул одеяло и, пружиня тело, вскочил на ноги. По всем мускулам трепещущим током струилась бодрость. Тело было крепким, устойчивым, налитым. После изнурительной канители и толчеи в Екатеринодаре, после бесконечных митинговых заседаний в Кубанском ЦИКе, разговоров, качавшихся маятником от дипломатических любезностей и братания к недвусмысленным угрозам, — разговоров, во время которых левой рукой брали с блюда посреди стола пирожное, а правой нащупывали в карманах потеплевшую сталь браунингов, — после ночей в клоповой гостинице — ночей, которые не были ночами потому, что охрипшие и изнемогшие Авилов и Вахрамеев не спали, а вырабатывали линию поведения на завтра, — сон вагонной ночи был как ванна с сосновым экстрактом.

Глеб сладко потянулся, встряхнулся всем корпусом — щенок, выскочивший из воды, — и сел одеваться.

Орешник за окном разорвался. В просвете вырос лобастый рыжий холм с небритой щетиной сожженного зноем чабреца. По склону холма лепились карточные домики. Казалось, солнце раскалило их добела и сверкающие стены их дрожали в воздухе.

Глеб быстро оделся. Думеко, видимо, уже давно ушел из купе. Койка его была по-матросски аккуратно убрана, и только оставленный на столике кисет с сердечком из красного бисера напоминал о присутствии соседа.

Достав полотенце и умывальный прибор, Глеб вышел в коридор. Он был пуст и тих. Красный половичок заглушал шаги. Дверь в салон была прикрыта. За вихлявым глянцем зеркального стекла и малиновой занавеской глухо бубнил голос. Глеб прислушался.

Бубнил Вахрамеев. Изредка, короткими вспышками раздраженного фальцета, в разговор вступал Авилов.

«Неужели не ложились?» — подумал Глеб и хотел устыдиться своего беспечного сна.

Но стыд не приходил, наоборот, было неудержимо весело. Глеб почувствовал, что губы его против воли расползаются в детскую забубенную усмешку. Вот-вот расхохочется. Смех таким теплым, щекочущим мышонком ползает по углам рта.

Глеб торопливо вбежал в уборную, испугавшись, что кто-нибудь может подглядеть его неуместное веселье.

Вода в умывальнике была желтая, как чай, и текла из крана горячая, как чай.

Умываться ею было неприятно, и, слегка поплескавшись, Глеб отправился обратно. Он взялся уже за дверь купе, как зеркальное стекло салона двинулось, отражая летящий за окном пейзаж: малиновая занавеска затрепетала. В пролете двери вырос коренастый постав Думеко.

Глеб остановился, протягивая руку. Упругие, как огурцы, пальцы Думеко стиснули мягкую ладонь мичмана.

— Заспались, Глеб Николаич, — пророкотал Думеко. Стриженые усы его шевелились, словно еж поводил иглами, брови ходили.

— Даже неловко, — ответил Глеб. — Но понимаете, — как лег, так и не проснулся ни разу. Мертвецки спал.

— И дельно. Нужно же человеку раз выспаться.

— А неужели наши так и не ложились?

Думеко мотнул стриженой головой. Черно-оранжевые змейки ленточек фуражки метнулись, прошелестев за его затылком.

— Заседают. Чего им делается? Буркалы кровью поналивали, сами желтей поноса, а все спорятся. Интеллигенты, порви ноздри ихней матери.

Думеко крякнул и плюнул на красный половичок.

— Вот, ей-богу, Глеб Николаич, не пойму я такой политики. Две шаги направо, две шаги налево, шаг вперед, два назад… Приехали-уехали, опять вертаемся, потом, гляди, снова лататы зададим. Так и будем между Новороссийском и Катькиным даром циркуляцию делать, как дерьмо в проруби. А я бы на ихнем месте того Тихменева, суку, взял бы шкертом на удавку, та в бухту рылом, на ноги камень. А мы только дипломатию соблюдаем… Команды, дескать, деморализованы. У команд, как это товарищ Авилов выразился… психический трамвай… чи што?

— Психическая травма, — сдержанно улыбаясь, поправил Глеб.

— А?.. Травма… трамвай… одна капуста, говорю, — интеллигенты. Так вот… дескать, команды деморализованы: коли надавить, так взрыв получится. Не из тучи этой гром. Матрос, он, Глеб Николаич, не на нежностях воспитан. И вовсе не требуется с ним по случаю революции, как товарищ Авилов думает, парле франсе. Матрос матюг уважает. Только смотря от кого. Если теперь офицер матюгом пустит — тут ему и аминь с покрышкой. А приехал бы какой наш товарищ и загнул бы вгорячах: «Промать вашу, всемирные пролетарии, топи посудины, коли революции нужно», — вот пропасть мне, Глеб Николаич, не то что корабли в сей секунд на дно пустили, сами с ними утопли… А мы уговаривать! Керенского послали бабушкин хвост ловить, а сами в главноуговаривающие практикуемся… Тьфу!..

Думеко вторично плюнул на половик. От резкого движения верный дружок маузер подпрыгнул на его литом бедре. Глеб слушал Думеко, тепло улыбаясь. Думеко все больше пленял его своей огромной, неломкой внутренней цельностью.

Глеб понимал, что Думеко признает один путь — прямой и ни для какой дипломатии с него не свернет, не дрогнет, не вильнет и, встав перед смертью, с отчаянной простотой подойдет к ней знакомиться, небрежно протягивая свою чугунного литья ладонь. И, пожалуй, смерть задумается — принять ли ей это сминающее кости рукопожатие.

Глеб соглашался с Думеко, что это качельное мотание между городами становится непристойным и роняет престиж полномочных представителей Совнаркома. Власть должна всегда оставаться властью. Приказ — короткое, словно рвущее холст, слово было напоено для Глеба вековым смыслом безапелляционности, повиновения, беззаветного подчинения, необходимости мгновенно расшибиться в доску, но выполнить действие, которое приказом предписывалось.

Если подчиненные отказываются выполнить приказ — равновесие мироздания нарушается, ось, на которой вращается планета, приходит в неверное колебание, грозящее катастрофой. Если приказ не исполняется — лучше грудью встретить сопротивляющихся и быть растерзанными взбудораженной, спровоцированной украинцами и кубанцами, поднявшими голову монархистами, немецкими агентами, отчаявшейся матросской толпой, но не колесить в салон-вагоне, подобно травимым зайцам, по кругу замкнувшихся рельсовых путей.

И, отвечая Думеко, Глеб пожал плечами:

— Может быть, это наша последняя прогулка, Думеко. Или — или. Или мы переломим сопротивление, или нас подымут на штыки.

Под полом вагона защелкали рельсы, вагон рвануло на стрелке, ход замедлялся.

— Тоннельная! — Думеко поправил пояс и направился к выходу. — Пойду взгляну, чем здесь пахнет.

Глеб бросил на койку умывальный несессер и полотенце и в ту же минуту услыхал зовущий его голос Авилова. Наскоро пригладив волосы, Глеб вошел в салон.

Вахрамеев, откинувшись затылком на спинку стула, сидел, закрыв набрякшие веки. Сон, видимо, схватил его сразу, на последнем слове разговора. Под небритым подбородком резко выпятился угловатый кадык. Осунувшееся лицо, все в мятых морщинах, казалось мертвым от зеленоватого отсвета листвы за окном.

Авилов, нагнувшись над столом, дописывал что-то и, кончив, выпрямился, протягивая Глебу листок.

— Товарищ Алябьев, — просипел Авилов, — возьмите. Как только придем в Новороссийск, с вокзального телеграфа пошлете в Москву. Понятно? Я сейчас лягу хоть на четверть часа, до Новороссийска.