— Есть! — Глеб спрятал телеграмму в карман кителя и с жалостью посмотрел на Авилова. — Вам давно пора лечь, товарищ Авилов. Вид у вас — задавиться!
Но Авилов уже не слышал флаг-секретаря. Он комком упал на диван, и сейчас же Глеб услышал его тяжелое дыхание.
Тихо ступая, Глеб выскользнул в коридор. У окна он вынул из кармана телеграмму и развернул ее:
Москва. РВСР через Морскую Коллегию товарищу Ленину. Переговоры Кубанским Циком не привели никаким результатам точка Положение напряженное точка Тихменеву удалось путем референдума спровоцировать часть команд за уход запугав расправой кубанцев моряками случае потопления точка Темные элементы настраивают моряков против комиссии точка Городе полная анархия точка Срочно инструктируйте что делать случае ухода судов Севастополь № 97 Вахрамеев Авилов.
Болезненно сощурившись, Глеб снова свернул телеграмму и вышел в тамбур вагона. От накаленного цемента перрона несло удушающим, сухим жаром. Со стороны Новороссийска, гремя сцепами теплушек, на станцию входил эшелон. Едва он остановился, залязгав буферами и заскрипев деревом, из теплушек, как яблоки из разбитых ящиков, посыпались матросы.
Через раскрытые двери теплушек были видны наваленные в них сундучки и мешки с матросским имуществом. Матросы, перескакивая через рельсы, подталкивая друг друга, бежали к торговкам, усевшимся наседками над корзинами с черешней и кувшинами с квасом и подкрашенной сладкой водой. Вокруг торговок завертелась буйная, оголтелая толчея.
Наблюдая за матросами, Глеб увидел, как сквозь эту рыхлую толпу, прорезая ее, как корабль воду, от здания станции шел Думеко.
— Глеб Николаич! — закричал Думеко, пробиваясь к вагону, — из Царицына срочная…
Он раздвинул плечом последних, загораживавших ему дорогу, и цепким прыжком вскочил на подножку вагона, протягивая телеграмму. Глеб принял ее и вертел в нерешительности.
— Опять будить? Ведь только что заснули.
— А вы поглядите сперва, в чем дело. Может, фигли-мигли какие.
Глеб решился и разорвал ленточку бланка.
Тоннельная. Поезд комиссии Совнаркома Авилову Вахрамееву. Царицына выехал помощь вам член морской коллегии специальными инструкциями. Подпись.
Паровоз матросского эшелона просвистал отправление, и вагоны скрипуче дернулись. Матросы на ходу, цепляясь за протянутые из теплушек руки, с хохотом, криками и руганью лезли в поезд.
В дверях одной из теплушек Глеб заметил рябого лохматого матроса, в рабочих штанах и тельняшке. Матрос стоял, прислонившись к дверной раме, обнимая за талию высокую, цыганской красоты бабу. На бабе было оранжевое шелковое платье и бухарский цветистый полушалок. На пальцах ее, в ушах и на шее переливались и сверкали под солнцем золото и камни.
Когда теплушка поравнялась с вагоном комиссии, матрос ощерился и подмигнул Глебу.
— Домой прем, мичманенок! — крикнул он, притягивая к себе женщину. — Отвоевали! Не надо боле егориев с бантами, даешь бабу с периной!
Баба повела на Глеба туманными, зовущими, с поволокой глазами и томно-бесстыдно улыбнулась, показывая мелкие беличьи зубы.
Эшелон пронесся в вихре пыли и реве человеческих голосов. Думеко, нахмурившись, глядел вслед последнему вагону, в котором переливами рыдала гармонь.
— Эхма! — протянул он не то со злостью, не то с сожалением. — Бежит морская силушка, расходятся братки… Может, оно и к лучшему. Матрос — он что дрожжи. Куда ни попадет — повсюду опара из горшка полезет. А когда забурлит пузырями, мы эту силушку опять соберем, Глеб Николаич, воедино. И всем гамузом вдарим. А?.. Лихо?!
— Лихо, — ответил Глеб. — Только соберем ли, Думеко?
Думеко бегло вскинул зрачки на Глеба. В них мелкими искрами брызнуло лукавство.
— Думается мне, соберем, Глеб Николаич. Есть такая прикормка, на которую матрос, как карась на муху, кинется.
— Какая? — спросил Глеб.
— Пока секрет… Идите будить наших-то. А я слетаю зараз к коменданту, чтоб давал отправление. Мариновать нас хочет тут, что ли, хрен моржовый?
Думеко побежал к вокзалу. Глеб направился в салон. Вахрамеев спал в той же сидячей позе. Голова закинулась еще больше назад и затекала кровью. Авилов скорчился на диване, натянув до подбородка пальто. Несмотря на июньскую жару, его лихорадило. Губы его все время шевелились, и Глеб услыхал неразборчивое бормотание. Ему стало жаль будить Авилова. Вахрамеев был крепче. Глеб дотронулся до плеча Вахрамеева.
Спящий мгновенно выпрямился, провел ладонью по глазам, открыл их и посмотрел на Глеба уже ясным, настороженным взглядом.
— Телеграмма из Царицына, — сказал Глеб, передавая бланк.
Вахрамеев пробежал текст и медленно провел рукой по стриженому темени.
— На кой черт его посылают? Поздно. Сейчас уже никто не повернет событий.
Вахрамеев бросил телеграмму на столик. Глеб, выждав минуту, спросил:
— Как быть с вашей телеграммой в Реввоенсовет? Есть ли смысл посылать ее?
— Отставить. Будем ждать члена морской коллегии.
Вахрамеев снова откинулся на спинку стула и сомкнул веки. Глеб отправился к себе в купе. Поезд стремительно падал по уклону к Новороссийску, гулко грохоча на стыках рельс. Тяжелая белая пыль клубами оседала на пол и койки.
Впереди, в просвете выемки, блеснуло голубым серебром, и вдруг сразу, за известняковым откосом, с которого от быстрого хода поезда, сотрясавшего землю, ползли ручейками, шурша, мелкие камешки, — заблистало, заискрилось, распахнулось море. Блеклый, пронизанный зноем туман прятал его грани, его необъемную ширину.
Ближе к берегу, за заломленными каменными руками брекватера, обнимающими гавань, у раскаленного бетона пристаней, элеваторов, эстакад, вода пылала и светилась зеленым бенгальским огнем.
Глеб по пояс высунулся в окно, тревожно разыскивая взглядом то знакомое, бесконечно и болезненно близкое, ради которого метался между городами комиссарский поезд, которое надо было с болью оторвать, как отрывают от живого, бьющегося сердца кусок мяса, и уничтожить во имя чести страны и спасения революции.
И он увидел. В зеленой лаве пылающей воды, у стенки, тонкие и напряженные, как готовые сорваться с тетивы стрелы, стояли низкие, серые, даже в неподвижности стремительные, миноносцы. Уже отсюда, из вагона, сквозь клубящуюся горечь пыли и дрожание воздуха, искажавшее силуэты судов, Глеб узнавал их, одно за другим.
«Стремительный», «Сметливый», «Капитан-лейтенант Варанов», «Пронзительный», «Лейтенант Шестаков», подальше три широкотрубых красавца Ушаковского дивизиона «Калиакрия», «Гаджибей», «Керчь» и привалившийся бортом вплотную к стенке, слегка накрененный «Фидониси».
Серые морские волки, лихие джигиты бурь, поровшие без устали бритвами форштевней морские просторы все три года войны, мчавшиеся в любую погоду к зеленым лесистым берегам Анатолии в утомительную погоню за неуклюжими турецкими транспортами и фелюгами, перевозившими уголь и войска, — они стояли теперь хмурые и неподвижные, а посреди бухты, грузная и окаменевшая, давила воду всей тяжестью тридцати шести тысяч тонн стали «Свободная Россия». Над двумя ее мощными трубами курился, ввинчиваясь в слепящее небо, бурый дымок.
«А где же остальные?» Глеб совсем высунулся в окно, рискуя вывалиться — поезд мотало и дергало на последних стрелках, и ахнул, когда на повороте открылся глазам весь рейд. За брекватером, на рябящей синеве открытого моря, он увидел в облаке дыма «Волю». Вокруг нее жались серыми цыплятами остальные миноносцы: «Дерзкий», «Беспокойный», «Живой» «Жаркий», «Поспешный», «Громкий» и «Пылкий». По усиленному коптению было видно, что они готовятся к походу. Глеб рывком откинулся от окна в купе. На мгновение стало трудно дышать, и на затылке зашевелились волосы.
«Значит, Тихменев добился своего? Значит, вот эти, стоящие за брекватером, решились, вопреки воле миллионов восставших, вопреки приказу Совнаркома, чести моряка, долгу гражданина страны, кипящей в огне великой революции, вести корабли в Севастополь и сдать их немцам, обрекая себя на страшную ответственность перед будущим, обрекая свои имена стать символами предательства и бесчестия на веки веков?!»