Между густой листвой дерева мерцали тусклые огоньки судов в бухте и на рейде. Не шевелясь, Глеб смотрел на них, погружаясь в сказочное оцепенение. Ему хотелось, чтобы эта странная нега длилась без конца.
Но внезапно он увидел высоко вспыхнувший яркий огонь, мигающий неровными проблесками. Он стряхнул с себя очарование и вскочил.
— Чого? — шепотом, встревоженно спросила женщина.
— Молчите… Видите? — также шепотом ответил Глеб, вытягивая шею.
«Воля» на рейде морзила клотиком… Черточка за черточкой, точка за точкой, напрягая все внимание, Глеб читал и прочел отмерцавший сигнал:
«Судам, идущим в Севастополь, — сниматься с якоря».
Он отшатнулся. «Значит, все кончено? Значит, сейчас оторвутся от грунта якоря, забурлит, заклокочет вода под тугим напором винтов и стоящие за брекватером уйдут, канут в черную мглу, на вечный позор?»
Ветер донес до ушей Глеба свистки, шип лебедок, грохот якорных канатов, крики. Глеб беспомощно оглянулся… О, если бы здесь, за садом, на взгорье, стояли крепостные орудия! Кинуться к ним, вызвать комендоров, сжав челюсти в непередаваемой злобе дать установку прицела и целика и, ненавидя — ненавидя всем сердцем, всем существом их, изменивших стране и революции, скомандовать:
— Залп!.. Залп!.. Залп!..
Чтобы за подавляющим ревом залпов, за гулом снарядов вот там, в лунном мареве, брызнули золотые огни разрывов, чтобы, с грохотом раздирая и комкая тяжелую Сталь, взорвались снарядные погреба, запылали пожары и опозорившие себя корабли, кренясь и оседая во взбудораженную волну, в облаках пара, пошли на дно.
Но вокруг не было ни одной трехдюймовки, и Глеб знал это. Дрожа от нервного озноба, он стоял и беспомощно смотрел, смотрел, смотрел.
Он видел, как, вздыбив к небу чудовищный смерч дыма, медленно тронулась с места «Воля». Ее грузный силуэт пересек дорожку и склонился к северо-западу. Следом тонкой ниточкой кильватера потянулись миноносцы.
Тогда, зажав пальцами лицо, как будто от нестерпимого света, Глеб упал у скамьи, уткнув лицо в колени безмолвной женщины. Вся горечь этого дня вылилась в судорожном задыхании детского плача. Он плакал беззвучно, дрожа всем телом, чувствуя, как намокает платье женщины под его щекой.
Женщина по-прежнему тихо гладила его по голове.
— Маятный ты хлопец!.. Важко тебе будет житься, — сказала она с сожалением и горечью.
Слезы истощились — глаза стали сухи. Глеб поднялся, освобождая голову из ладоней женщины. Ему стало почти стыдно за свои рыдания.
— Спасибо, родная, — сказал он женщине, как сказал бы матери, целуя ее руку. Она отдернула ее…
— Не треба… Господь с тобой.
Она встала, и Глеб не увидел, но почувствовал, что женщина перекрестила его.
Он поднял упавшую с головы фуражку и бегом бросился к забору, перепрыгнул и со всех ног помчался к вокзалу.
На путях поезда не было. Глеб в недоумении остановился.
«Перевели в тупик, что ли», — подумал он и направился к коменданту, чтобы узнать, куда девался поезд. Подходя, увидел выходящего из вокзала Думеко.
— Думеко?.. Что случилось? Где поезд? — спросил Глеб.
Думеко остановился, выкатил на Глеба неузнаваемые бешеные глаза и сорвался.
— Мать… мать… мать!.. — по пустому перрону грязным комом покатилось сорокаэтажное матросское ругательство. — Мать… поезда! Держи, лови поезд за хвост!..
— Да бросьте ругаться, Думеко! Толком — в чем дело?
— В чем дело? — уже успокоенней сказал матрос, отведя душу. — В том дело, Глеб Николаич, что нет поезда. Задал поезд лататы вместе с товарищами комиссарами. Поди, теперь верст по пятьдесят зажаривает.
— Зачем?
— А я вас спрошу — зачем?.. Прибегла, прости господи, вонючая гнида с полными штанами от страху, наплела невесть чего, а мы — бежать. Куда бежать? Чего бежать? Да будь я проклят, чтоб я побежал…
— Думеко, — раздраженно сказал Глеб, — я ничего не понимаю. Успокойтесь и объясните связно.
— Да чего тут объяснять? Вот, сами читайте. Я эту чертову грамоту в карман себе сунул. Писала писака, что неразбери собака, — с непередаваемым презрением буркнул Думеко, тыча Глебу вынутую из кармана бумажку. — На подтирку и то зазорно.
Глеб подошел к окну вокзальной дежурки, откуда шел яркий свет, и расправил смятый листок. С трудам разбирая каракули чернильного карандаша, он прочел:
«Слушали: в отношении представителей центральной власти Вахрамеева и Авилова, как самозванцев на предмет дискредитации и измены, а также провокации в уничтожении флота, как защиты и опоры, равно военной силы Кубано-Черноморской республики. Постановили: Означенных Вахрамеева и Авилова расстрелять за измену и провокацию от Совета рабочих и солдатских депутатов города Новороссийска, как революционной власти, в 24 часа без обжалования…»
Ни подписи, ни печати не было. Глеб недоуменно перевернул листок.
— Не понимаю… Откуда эта чепуха?
— Я и говорю, что чепуха, — отозвался Думеко. — Прибег час назад председатель совдепа, принес это дерьмо. Постановление совдепа, извиняюсь. Его в гальюн бросить, а товарищ Вахрамеев мне говорит: «Немедленно подать паровоз — мы едем». Я говорю, что довольно стыдно давать деру, а он мне: «Ты комендант поезда и отвечаешь за немедленное отправление». Ну, я к дежурному, паровоз пригнал… фить — и поехали… Председатель совдепный тоже с ними удрал. А я с подножки прыг — и будьте здоровы… С меня довольно! Я матрос, а не цыганский конь на ярмарке, чтоб меня гонять туды-сюды для резвости. Набегался! Кому охота, а мне неволя. Теперь у коменданта приютился.
— То есть, иначе говоря, вы дезертировали с поезда в ответственную минуту, Думеко? — резко спросил Глеб.
Мальчишеское восхищение поведением Думеко сменилось у Глеба возмущением. Вспомнился разговор с Лавриненко.
«Действительно, анархист», — подумал Глеб.
Думеко, ошеломленный вопросом в упор, отступил и покачал головой.
— Эх! — произнес он с обидой. — От вас, Глеб Николаич, не ожидал заслужить дезертира… Что ж, по-вашему, лучше от десяти дураков бежать, на смех всему народу?
— Не в этом дело, Думеко. Каждый из нас отвечает не только за себя. Вахрамеев и Авилов ответственны перед Совнаркомом. Если они поступили неправильно, с них взыщут. Но пока они не лишены полномочий, они имеют право приказывать и делать так, как кажется им целесообразно. Вы комендант поезда и бросили его в самый роковой час… А если по дороге произойдет несчастье — как вы будете себя чувствовать?
Думеко молчал.
— Вот видите?.. Что же теперь делать?
Думеко поднял голову. Сказал со сконфуженной усмешкой:
— Признаться, Глеб Николаич, неладно вышло. Сгоряча… обида за сердце взяла… Спасибо, что обругали… Только дело можно поправить, — вдруг оживился он и стал прежним Думеко, — в два счета. Сейчас возьмем паровоз и мигом догоним.
Он рванулся, но Глеб схватил его за руку.
— Еще чище!.. Теперь поздно. Захватить паровоз, спутать весь график движения, — это не выход. Раз так случилось — подождем утра. Едет член морской коллегии, вероятно, с ним вернутся и наши. Не делайте больше глупостей. Идите спать.
— Есть, — ответил Думеко. — А как же вы, Глеб Николаич?
— Пойду ночевать на «Шестакова».
— Нет, это не годится, — оборвал Думеко. — Куда вы попретесь ночью, через гавань. Там грабеж пошел, пьянка. Хлопнут из-за угла. Идите лучше к дежурному, у него в комнате диванчик есть — попроситесь переспать.
Совет был разумен. Путешествовать через город в кромешной темноте было нелепо.
— Тогда завтра утром разбудите меня, Думеко, — попросил Глеб и направился в дежурку.
Мичман Соколовский проснулся рано. Стекло открытого иллюминатора, розово отлакированное восходящим солнцем, бросало зайчик на подушку и щекотало мичмана. Он поднялся, спустил ноги на коврик каюты, хозяйственно поглядел на упакованный чемодан и ловко свернутую, перетянутую ремнем шинель.
Мичман похлопал ладонью по желтой коже чемодана и улыбнулся. Потом прислушался. Под бортом, как влюбленные голуби, ворковала вода. Странные скрежещущие скрипы и трески раскатывались по покинутому миноносцу. Что-то шуршало под полом, и Соколовскому показалось на мгновение, что корабль хрипло дышит, как умирающий.