Буйная майская растительность пробивалась сквозь каменистую почву. Громадные кусты лаванды и вереска, побеги жесткой травы — все это лезло на паперть, распространяя свою темную зелень до самой крыши. Неудержимое наступление зелени грозило обвить церковь плотной сетью узловатых растений. В этот утренний час жизнь так и бурлила в природе: от земли поднималось тепло, по камням пробегала молчаливая, упорная дрожь. Но аббат не замечал этой горячей подземной работы; ему только почудилось, что ступени шатаются; он передвинулся и прислонился к другой створке двери.
На два лье вокруг горизонт замыкался желтыми холмами; сосновые рощи выделялись на них черными пятнами. То был суровый край — выжженная степь, прорезанная каменистой грядою. Только изредка, точно кровавые ссадины, виднелись клочки возделанной земли — бурые поля, обсаженные рядами тощих миндальных деревьев, увенчанные серыми верхушками маслин, изборожденные коричневыми лозами виноградников. Словно огромный пожар пронесся здесь, осыпал холмы пеплом лесов, выжег луга и оставил свой отблеск и раскаленный жар в оврагах. Лишь порою нежно зеленевшие полоски хлебов смягчали резкие тона пейзажа. Весь горизонт, казалось, угрюмо томился жаждой, изнывая без струйки воды; при малейшем дуновении его застилала завеса пыли. Только совсем на краю цепь холмов прерывалась, и сквозь нее проглядывала влажная зелень — уголок соседней долины, орошавшейся рекой Вьорной, которая вытекала из ущелий Сей.
Священник перевел свой ослепленный взор на село; немногочисленные дома его в беспорядке лепились у подножия церкви. Жалкие, кое-как оштукатуренные каменные и деревянные домишки были разбросаны по обе стороны узкой дороги; никаких улиц не было и в помине. Всех лачуг было не больше тридцати: одни стояли прямо среди навозных куч и совсем почернели от нищеты; другие — более просторные и веселые на вид — розовели черепицами крыш. Крохотные садики, отвоеванные у скал, выставляли свои гряды с овощами; их разделяли живые изгороди. В этот час село было пусто; у окон не видно было женщин; дети не копошились в пыли. Одни только куры ходили взад и вперед, рылись в соломе, забирались на самый порог; двери домов были распахнуты настежь, словно настойчиво приглашали солнце войти. У въезда в Арто на задних лапах сидел большой черный пес и будто сторожил селение.
Мало-помалу аббата Муре начала одолевать лень. Подымавшееся все выше солнце заливало его теплом своих лучей, и, прислонившись к церковной двери, он радовался покою и счастью. Он думал об этом селенье Арто, что выросло тут среди камней, точь-в-точь как узловатые растения здешней долины. Все крестьяне состояли между собою в родстве, все носили одну и ту же фамилию, так что с колыбели каждому давали прозвище, чтобы отличать их друг от друга. Их предок, некий Арто, пришел и обосновался в этой пустоши как пария-изгнанник; с течением времени семейство его разрослось, напоминая своей упорной живучестью окрестные травы, питавшиеся жизненными соками скал. В конце концов оно превратилось в целое племя, целую общину, между членами которой родство уже потерялось — ведь оно восходило за несколько столетий. Здесь бесстыдно вступали в кровосмесительные браки: еще не было примера, чтобы кто-либо из Арто взял себе жену из соседней деревни; девушки, правда, иногда уходили на сторону. Люди тут от рождения и до смерти ни разу не покидали родного села, они плодились и размножались на этом клочке земли медленно и просто, словно деревья, пускающие побеги там, где упало семя. У них было самое смутное представление о том, что представляет собою обширный мир, расположенный за теми желтыми скалами, среди которых они прозябали. И все-таки между ними уже были свои бедняки и богачи. Куры стали пропадать, и птичники пришлось запирать на ночь, вешая большие замки. Как-то вечером один из жителей Арто убил у мельницы другого. Так внутри этой забытой богом цепи холмов возник особый народ, раса, словно выросшая из земли, человеческое племя в три сотни душ, которое будто заново начинало историю…
На аббате Муре мертвящей тенью лежала печать духовной семинарии. Целые годы он не знал солнца; собственно, и сейчас еще он не замечал его: невидящие глаза священника неизменно созерцали душу, в них жило одно лишь презрение к греховной природе. В долгие часы благоговейной сосредоточенности, когда благочестивые размышления повергали его ниц, он грезил о житии отшельника в какой-нибудь пещере среди гор, где ничто живое — ни тварь, ни растение, ни вода — не могло бы отвлечь его от созерцания бога. Им владел восторг чистой любви, он ужасался земных страстей. Так, в сладостном изнеможении, отвернувшись от света, он готов был дожидаться полного освобождения от суетности бытия и слияния с ослепительно светлым миром духа. Небо, казалось ему, сверкало лучезарной белизною, словно затканное белоснежными лилиями, будто вся чистота, вся непорочность, все целомудрие мира горели белым огнем. Духовник бранил Муре, когда тот рассказывал ему о своей жажде уединения, о своем стремлении достичь божественной чистоты. Он призывал его к борьбе за дело церкви, к обязанностям священнического сана. Позже, после посвящения, юный пастырь по собственному выбору прибыл в Арто. Здесь намеревался он осуществить мечту о полном уничтожении в себе всего земного. Здесь, среди нищеты, на этой бесплодной почве надеялся он уйти от мирской суеты и забыться сном праведника. И действительно, несколько месяцев Муре пребывал в безмятежности; лишь порою к нему доносился, слегка смущая его, деревенский шум, да иной раз его затылок обжигал горячий луч солнца, когда он шел по тропинке, весь устремленный в небеса, глубоко чуждый зарождающейся жизни, которая кишела вокруг.