Мы вышли
на жужжащий луг
жуков,
кузнечиков
и пчел.
С тобой
я локоть к локтю
шел
и терся о плечо
щекой.
Рой пчел
кружился у волос,
кололся колос,
рос щавель,
на камне
мох
ржавел
у ног.
Туберкулез —
он мог
отнять,
я ж
только мог тебя обнять
и так остаться,
обнявшись.
Выскальзывала
ты из рук.
Весь
в парашютах,
снялся луг
и —
одуванчиками —
ввысь!
Отсюда
вышли мы
к Тверской,
она спускалась
вниз,
к Неве,
к нам
ветерок подул
морской,
плыл Севастополь
в синеве.
По Ленинградскому шоссе
прошли
Воронежем в село,
где снова луг
стоял в росе,
где детство
ситчиком цвело.
Ордынкой
вышли
в Теберду,
Эльбрус
укутан
в снег-башлык,
по трещинам его,
по льду
мы к морю Черному
сошли.
Там сели в лодку мы
без слов,
на ней была
кровать
и гроб,
по улице Донской
веслом —
венком
с автомобиля
греб.
И я молил
твои глаза,
и все:
нельзя,
нельзя,
нельзя…
Не блажь
ведь то, что я прошу!
Куда-нибудь
еще
пойдем!
Был перед нами
желтый пляж,
и моря шум,
и волн подъем,
и край пути
с тобой вдвоем.
Ты просишься
проститься,
но
я обо всем
просил давно.
Уже дошли?
А мне куда?
Как
морем
прошагать года?
Чем без тебя
дожить до ста,
мне лучше,
тронув свой висок,
пустынной дюной
урны
стать,
к часам песочным
лечь в песок…
Как хочется
тебе со мной
играть
в наш милый
мяч земной!
Заплакать —
не расстаться нам:
что тут —
слеза,
то выстрел там.
Нельзя,
чтоб с глаз
сползла слеза!
Ты,
не заплакав,
от груди
ребенка отняла,
дала
и молвила:
— Один иди… —
И взгляд ее
на мне замерз,
и лоб ее,
прохладней льдин,
губами тронул
и один
пошел…
Я
ногу на волну
занес
и сразу
поднят был
волной,
Ступил,
качнулся,
как больной,
и соскользнул с волны,
и вновь
зеленой пеной
брошен вверх,
как смытый с верфи
мачты ствол,
я стоймя
с волн
сходил и шел
с щекою сына
на щеке.
А вдалеке —
да,
ты одна
видна
в песчаном пляже сна,
да,
как сквозь воду,
неясна…
О,
помыкало море мной!
Нас
Ной не взял
в ковчежный дом,
каюту
в чреве
не дал кит.
Моисей
сияющим жезлом
морской воды
не раздвоит.
Качаясь
на своих двоих,
я
это море
мыкал сам то
пеной вверх,
то — ух! —
к низам,
в бутылочно-соленый
пласт.
Шагать по ним,
да не упасть!
Мальчонку
я прижал
к пальто,
чтобы не то
что хлест воды,
а дым,
а капелек пыльца
не тронула
его лица.
Мой трудный шаг
в подъем и спад,
баланс
у гребня на горбе,
то бульканье
и бурю ту
он люлькой
представлял себе.
(«Качают,
ну и буду спать…»)
Сынишка,
он
сквозь сон:
«Агу», —
а ты
на берегу,
не ждешь,
нет,
наша встреча
не близка,
ты только
блестка
солнца
в дождь
в полоске узенькой
песка.
Шаг —
и того не отыскать.
И нет
полоски
позади.
И шторм
затих.
Шуметь-то
что?
Все глаже
водяные рвы,
а дальше
завиднелась
гладь
ниже воды,
тише травы,
волна
аж просится:
«Погладь».
И я
с волны
ступил
на зыбь,
вглубь
стая рыб,
и ил,
и штиль
хвост солнца
морем распустил…
Тут
новый берег
подан мне,
в ладонь
камней
положен порт.
Я вытер
пот
воды и слез,
с подошв ракушки сбил
и сквозь
шаганье улиц
в жизнь прошел.
Куда я вышел?
Стал,
прочел
двух новых улиц имена.
Припоминал…
Не я,
а сын
смотрел
впервые
окнам в синь.
Проснувшись
в мире
первый раз,
трамвай,
как погремушку,
тряс.
«Уа!» —
сказал трамваю «А».
И мне
в новинку
был Арбат.
Я здесь бывал
и не бывал.
Тверской бульвар,
где стынет мой
по ямбу
бронзовый собрат.
В вагоне
место на скамье
нам уступил старик.
Я сел.
В трамвае,
как в одной семье,
все точно знали,
что со мной
и что за море
за спиной.
На Мыс Желанья
я хочу
лететь,
лететь…
Маршрут
себе
я начерчу,
меня пошлют
навстречу
дующей судьбе.
Что этот Мыс?
Желанье?
Жизнь?
Поэзия?
Социализм?
Любовь?
Москва? —
все те слова,
которыми
нельзя солгать,
которыми
я буду вам
стихи
о будущем
слагать.
Куда себя мне деть?
Лететь!
Перелететь
мой плач навзрыд
желаньем —
отстоять Мадрид!
Желаньем,
чтобы этот стих
шагал за нею
вслед
и вслед,
желаньем —
сына
в двадцать лет
к присяге красной
привести.
Пусть помнится
навеки мне
наш путь,
мой плач,
твой взгляд во сне,
с тобой
мы вымечтали
Мыс,
куда
моя
взметнется
мысль.