Воспоминание
Тихое облако в комнате ожило,
тенью стены свет заслоня.
Голос из дальнего, голос из прошлого
из-за спины обнял меня.
Веки закрыл мне ладонями свежими,
розовым югом дышат цветы…
Пальцы знакомые веками взвешены,
я узнаю: да, это ты!
Горькая, краткая радость свидания;
наедине и не вдвоем…
Начал расспрашивать голос из дальнего:
— Помнишь меня в доме своем?
С кем ты встречаешься? Как тебе дышится?
Куришь помногу? Рано встаешь?
Чем увлекаешься? Как тебе пишется?
Кто тебя любит? Как ты живешь?
Я бы ответил запрятанной правдою:
мысль о тебе смыть не могу…
Но — не встревожу, лучше — обрадую.
— Мне хорошо, — лучше солгу.
Все как по-старому — чисто и вымыто,
вовремя завтрак, в окнах зима.
Видишь — и сердце из траура вынуто,
я же веселый, знаешь сама.
Руки сказали: — Поздно, прощаемся.
Пальцы от глаз надо отнять.
Если мы любим — мы возвращаемся,
вспомнят о нас — любят опять.
ПОСЛЕДНЕЕ МАЯ
Поэма (1939)
Еще рано
Коврик игрушек у белой стены,
деревянная лошадь
и сын,
где прозрачная память мерещит
стол
безнадежных стаканов и склянок.
А ему еще утро,
ему еще рано.
Раскладные деревни.
Составные зверьки.
Смотрит сын,
где туманная память ставит кровать
и из воздуха лепит
ее успокоенное лицо.
А ему еще рано,
ему еще не устроен
в комнате угол для горя.
Кустарную сказку про деда и бабу
слушает сын
в том углу, где, в марлевой маске, руками,
омытыми спиртом (маленького не заразить!),
волосики трогала, закрытая марлей до глаз.
А ему еще рано,
ему еще детство —
писать и читать.
Еще слишком хорошее рано —
перелистывает эту тетрадь.
Ты еще дома
У меня есть ты,
у тебя есть всё.
И руки, которыми я столько наобнят,
глаза, в которых
дважды я.
Боль в горле есть.
Есть русые смешным пучком.
Ну, в общем
всё…
Да, у тебя есть целый стол
лекарств.
Ты
есть
у комнаты.
Есть сын,
и есть у маленького
на постели мама.
Есть между нами разговор,
что в коммунизме
любимые болеть не будут.
Вот я и говорю:
— Лежи спокойно,
у тебя есть все, чтоб вылечиться
(все, кроме легких),
все!
Она и карта
Она смотрела
на карту Испании,
потом на меня,
потом на Испанию.
Там был черным и красным вычерчен
фронт
рваной дугой, с ужасною раной
университетского городка.
— Знаешь, — посмотрела она, —
это так похоже на мое горло.
(Измученный бомбежкой Мадрид,
где беженцы спят в сводчатой
глотке подвала.)
Вот уже четверо суток
ничего не глотает,
ее оцепили молодчики Тбц.
Четверо суток
она не смотрит
ни на карту, ни на меня:
— Мне сегодня
очень плохо,
очень больно
(показывая на горло)
в Испании.
Я стою у кровати
Уже температура
не в силах
подняться до нормы:
потянется лестничкой — упадет,
потянется —
упадет,
потянется…
А сердце
все еще трудится
сторожем забытого беженцами дома.
Окна разбиты,
нет никого!
А оно (сердце)
стучит по опустелому телу:
Тут пульс,
тут
виски,
тук,
тук, —
старается — служба.
А в доме нет никого.
Ее
дома нет.
Ее неузнанные мысли
Последние ночи
перед концом
она говорила:
— Пойди
пройдись, проветрись, пройдись.
Итожа жизнь,
я недосчитываюсь тех минут,
прикидываю в уме:
как много
минут, уйму минут
растратил я, плача по улицам.
Я уходил в свою комнату
что-то писать,
я смел спать, — а ты ожидала без сна,
с неузнанными мыслями,
с не сказанными
мне
словами!
Если подсчитать,
получится столько минут —
на целые сутки жизни с тобой!
Минуты! Минуты!
С ее покорным и нежным
лицом,
с неузнанными мыслями,
с глазами,
где тоже остались только минуты.
А в комнате рядом
ты
неузнанно думала:
«Он пошел, он пройдется,
на несколько пустяковых минут отдохнет,
по воздуху, бедный,
немного минуток походит,
пусть хотя бы
полночки поспит,
я еще за эти сутки не умру».
Возвращения
Я уношу из дому
то шкаф,
то платье,
то синие флаконы
твоих духов,
то голос: «Здравствуй, родненький!» —
все уношу из дому.
Приходит ночь, и память
все расставляет на прежние места.