И тут повысыпали вдруг
все гимназисты Рима, —
снежками целиться в подруг
и попадать, и мимо!
И не сердилась божья мать
в районе Ватикана
на то, что снег пустились мять
прохожие в сутанах.
Мы показали высший класс
игры под крики «браво».
По вкусу римлянам пришлась
московская забава.
И каждый брошенный комок
был свеж и полон света,
и он осмыслить нам помог,
что мы — одна планета.
А снег лежал, куда ни кинь,
и, обратясь к ухабам,
стояли статуи богинь
подобно снежным бабам.
Но сердце мне щемила мысль
о бедности озябшей,
о шеях без куниц и лис,
без выпушки под замшей.
И ветер изменил свой путь.
С утра по тротуарам
теплынью с моря стало дуть
и пахнуть банным паром.
И таил снег, теплом гоним,
и оползал с колонны,
и оказалось, что под ним —
Рим был вечнозеленым.
От дуновенья теплоты,
летящей с океанов,
пылали яркие цветы
на клумбах у фонтанов.
Пар подымался, словно дым,
от гордых пальм тропических…
Так я узнал типичный Рим
в условьях нетипических.
В редакции «L'Unitа»
Не церковь, не музей,
не камень обелиска —
тут просто дом друзей
незнаемых, но близких.
Я в теплой тесноте
столов, листков, заметок;
я — в Риме, в «Уните»,
в редакции газеты.
Тут собрался народ
из самой гущи буден;
тут дел невпроворот
насущных, нужных людям.
Тут угощали нас
напитком вроде виски,
печенье, суетясь,
носили машинистки.
Тут, плотный и земной,
одетый не по-графски,
за дружбу пил со мной
рабочий типографский.
И хлопал по спине
с понятным смыслом ласки,
чем объяснял вполне
слова по-итальянски.
Товарищ репортер
вел разговор с поэтом;
догадкам был простор —
что в слове том, что в этом?
И нет, не интервью
для прессы и вещанья —
от сердца оторву
листок я на прощанье.
Прощались, погостив,
с объятьями, как братья,
хотелось унести
в руках рукопожатья.
Потом мы вышли в Рим
к Мариа Маджиоре,
где мокрый снег покрыл
ее простор, как море.
Светилась темнота
от трубок газосветных,
светилась «L'Unitа» —
название газеты.
За снегом мокрых спин
звучал еще знакомей
понятный шум машин,
печатающих номер.
Звучал, звучал в мозгу,
как музыка, незримо…
Я увезу в Москву
вот этот вечер Рима.
Drоits d'homme [8]
Какие главные права
у подданного Лондона?
Трава! Прежде всего трава,
ему бесплатно поданная.
Трава у банков и церквей,
колледжей и коттеджей,
чтоб лежа думать о своей
невесте и надежде.
Трава без надписей: «Не мять!»
Их нет. Не обнаружено.
Напротив, на траве лежать
не только можно — нужно.
Вот человек. Потертый твид
оклеили заплаты,
и выдает сей внешний вид
абстрактивизм зарплаты.
Но и в потертом рукаве
есть некая столичность;
свободно спящий на траве,
он — Индивид, он — Личность,
Возможность лечь глазами ввысь,
од звезды небосвода,
наводит лондонца на мысль,
что вот она — Свобода,
что при британском гордом льве
не так уж люди серы, —
по отношению к траве
все господа, все сэры!
Трава уравнивает их
в правах, законом данных,
но что до прав, совсем других,
здесь много грустных данных.
Одним приносит сталь и медь
большие обороты,
но есть свобода — не иметь
ни дома, ни работы.
Зато — трава! Зеленый мех,
где, точно на открытке,
так поздравительно на всех
взирают маргаритки.
Свидетель жизни островной,
пусть я сужу пристрастно,
но, Liberty
[9]одной травой
ты обошлась прекрасно!
А так — хорошая трава,
по ней приятно ходится.
Британии сии права
недорого обходятся.
Дома
Дома стоят, как люди, — разные.
Одни хлопочут перед садом.
Другие — брошенные, праздные —
молчат — им ничего не надо.
Одни — дымят из труб обугленных,
а в дождь готовы перепиться.
Другие — как старухи буклями —
свисают серой черепицей.
И есть дома с душою запертой,
и есть с душонкою прожженной,
и есть распахнутые запросто,
и есть дома-молодожены.
И есть дома — одни остались им
викторианские боскеты;
стоят вдвоем они до старости
и держат белые букеты.
А есть еще дома бездомные,
с отчаяньем в высоких окнах;
пустуют комнаты огромные,
как руки старых безработных.
Дома живут, дома стареются,
каминным сердцем пламенеют,
дома грустят, дома надеются,
дома робеют и не смеют.