Здесь найдется и стол,
грубо сложенный дом,
виноградарь простой
с опаленным лицом.
Без ухода — цветы,
без наклейки — вино.
Вот такой высоты
я заждался давно.
Взоры сельских невест
отражать суждено, —
в доме зеркало есть,
в форме сердца оно.
Видно, правда одна
в этом доме в цене,
что как сердце она
здесь, на белой стене.
Я смотрю на оклад
в голубых васильках;
долго ищет мой взгляд
седины на висках.
Нет, воронье крыло
мне на брови легло,
и два карих огня
вместо глаз у меня!
Чем-то детским мои
обновились черты,
словно стерты слои
всей былой суеты.
В душу смотрит светло
свет прозрачных глубин,
будто знает стекло,
что любил, кем любим;
будто знает, что есть
что-то в сердце моем;
будто добрая весть
отражается в нем.
Много видел я гор,
где бродил, где искал,
но таких до сих пор
не встречалось зеркал!
В форме сердца оно,
в душу смотрит оно!
Наливай же в стакан,
виноградарь, вино!
Режь садовым ножом
лук, пахучий до слез.
Здесь нашелся и дом,
здесь и сердце нашлось.
Даль чиста и нежна.
Лоз венгерских толпа.
Мне на свете нужна
только в гору тропа!
ЛЕНИНГРАДСКАЯ ТЕТРАДЬ (1957–1960)
Этот город
Как Петербург глубок!
Он Пушкин, он Жуковский.
Он Лермонтов, он Блок,
он ранний Маяковский.
Он Врубель. Холст его
павлинами заляпан.
Он Горький. У него
в гостях сидит Шаляпин.
И он же — чуть заря —
задумчив и нахмурен.
А мысль — «убить царя»
сверлит, — и он Халтурин.
Не статуи в садах,
не пики, не гробницы.
Он человек всегда —
он Пирогов в больнице.
Он Алексеев Петр.
Его хватают, судят.
Он на суде встает
с пророчеством — что будет!
Он — отдаленный гул
толп с Выборгской и Охты.
Он — прачка на снегу,
кровь льется из-под кофты.
И с прищуром на свет
уже как Ленин глянув,
он молодой студент
за книгою — Ульянов.
Он трудится на весь
рабочий мир огромный —
в Большом Казачьем, здесь,
в музейном этом доме,
где черновик борьбы,
где корректуры правка,
где Петербург — и был
как в будущее явка.
А в будущем — не сон,
а штурмом взятый Зимний.
Красногвардеец он,
бессмертный и без имени.
Седой от всех потерь
он человек, но вечен.
Он Ленинград теперь —
строг, прост и человечен.
Ночные улицы
Когда перед звездой,
мерцающею скупо,
чернеет золотой
Исаакиевский купол
и властвуют одни
кронштейны с фонарями, —
я выхожу к Неве,
к дворцовой панораме…
Но пушкинской строфой
тут все уже воспето:
громады темные
вдоль Невского проспекта,
тень золотой иглы,
секиры на ограде…
И что сказать еще
о спящем Ленинграде?
На Троицком мосту
он виден в небе мглистом,
как прошлого корабль,
как будущего пристань…
Что город думает?
О чем его забота?
Как сон? Как дышит грудь
Балтийского завода?
О чем задумались
четыре исполина,
что держат Эрмитаж
на онемевших спинах?
О белой женщине
на набережной сонной,
сидящей под ночной
ростральною колонной?
Что Невский говорит,
кварталы удлиняя?
Не снится ли ему
Дорога Ледяная?
Растаяла?.. Но сон
тревожит мостовую —
проспекту не забыть
подругу фронтовую…
А не болят ли в ночь
под вывеской нарядов
заделанные швы
пробоин от снарядов?
Три раза бьют часы
на каланче старинной.
Что чувствуют сейчас
зеркальные витрины?
Опять мешки с песком
блокадные им снятся,
хотя у кренделей
пирожные теснятся…
А булки думают
о том, что были б рады
испечься не теперь,
а в голый год блокады.
На набережной — тишь…
Не отрывая взора,
как набожный, стою
у крейсера «Аврора».
Что снится кораблю?
Да тема сна все та же —
скучает о своем
октябрьском экипаже.
Пороховым нутром,
сердцами пушек старых
грустит о моряках,
о красных комиссарах…
А как мои шаги?
Вокруг домов и мимо?
И рядом снова нет
шагов моей любимой?
Но город будто мне:
«Отчаиваться рано.
И у меня была
здесь на асфальте рана…»
Светлеешь, Ленинград?
Цветы росой намокли.
Я здесь не делегат,
и не турист с биноклем,