Но как же с вами быть,
чугунные цветы,
секиры и щиты?
Вас ради красоты
оставить, может быть?
Оставим. Так и быть.
А если вы — посты
минувшего? И стяг
с орлом о трех цветах
пас тайно осенял?
Тогда вы — арсенал!
Ни цепи, ни цветки,
ни медные витки
тогда вас не спасут.
Решетки, вас снесут!
Летний сад
О, зимний Летний сад,
заснеженный, не летний,
где высоко висят
серебряные ветви;
где погребен песок
с замерзшими следами,
где все еще не срок
свиданий и досвиданий;
где так печален вид
пустующих скамеек,
где даже тень любви
усесться не посмеет.
Сад, где газон зимы
забыл о незабудках,
где весь античный мир
живет в дощатых будках;
где в мраморной мечте
вновь окунуться в мифы —
в купальной наготе
стоят в кабинах нимфы;
где лишь Крылов свое
не покидает кресло, —
и сторожит зверье,
столпившееся тесно;
где в инее с утра
Персей и Андромеда,
где во дворце Петра
все говорит про шведа;
где воздух в блестках от
туманов и морозов,
где ночью у ворот
таится Каракозов;
где с флагами толпа,
в воззваньях динамитных,
где сквозь морозный пар
мелькнул февральский митинг;
где царские орлы
забились под короны,
где подняли стволы
безлиственные кроны;
где помнят о руках,
что их сажали, корни,
а ветви в облаках
парят, нерукотворны,
но — дерева где нет,
какое за два века
увидело бы свет
само, без человека;
где человек не взял
в блокадный год ни чурки,
а грустно замерзал
у гаснущей печурки…
Сад, где так дорог луч
и каждый теплый градус,
пришедший из-за туч
на ленинградский адрес;
где, на руки дыша,
кусты, скамейки просек,
как сердце, как душа,
о потепленье просят;
где в сумерках на льду,
у снежной филиграни,
я безответно жду
далекой телеграммы;
где требуют весны,
детей хотя бы ради,
и барельеф стены,
и кольца на ограде;
где подается весть
всем веткам по цепочке,
что потепленье есть —
пусть набухают почки;
где птицы голосят
и занимают ветви,
где солнце снежный сад
вновь превращает в Летний;
где новый оборот
находит стих звенящий:
«Надежду — у ворот
не забывай, входящий!»
Русский музей
Сегодня я хожу
по Русскому музею,
там на полотнах Ге
видения сизеют;
желтеет Левитан
и зеленеет Шишкин, —
вот-вот и упадут
с мохнатых елей шишки.
Пройдешь Рублевский зал,
побудешь при Петре ты,
потом тебя пленят
Тропинина портреты,
где с лентой и звездой
сидит вельможа старый,
девица со свечой
и юноша с гитарой.
Нас в Царское Село
Боровиковский вводит;
прозрачно и светло
он тонкой кистью водит…
Как дверь из зала в сад,
распахнута картина:
в салопе и чепце —
сама Екатерина.
И чуть зеленый фон
с дубравами в тумане,
и жемчуга в ушах
у госпожи в тюрбане.
И показалось мне
при этих важных дамах,
что галерея — мы,
а зрители-то в рамах!
Брезгливые на нас
из рам глядят вельможи,
статс-дама щурит глаз
из золоченой ложи,
графини и князья
лорнетами нас мерят,
но, видимо, они
своим глазам не верят!
И как понять сии
ковбойки, куртки, блузки —
столь вольный разговор,
и — фи! — не по-французски?..
Что смыслят в нас цари?
Как разберутся графы
в глубинах наших глаз
и наших биографий?
Попробуй в те года
портреты наши выставь, —
для них мы — что для нас
холсты абстракционистов.
И ржевского купца
побагровели веки —
не может он понять,
что мы за человеки!
Я к девушке иду,
не жемчугом венчанной,
ее среди снопов
писал Венецианов.
На жатве, посреди
прокошенных дорожек,
в венце из русых кос,
босая, без сережек.
Он написал глаза
большие, голубые,
чтобы она могла
понять глаза любые.
Знакома и мила
мне черточкою каждой.
А рядом — узкий серп
(без молота пока что).
И правда — смотрит так
крестьянка крепостная,
как будто видя нас,
как будто вспоминая…
Она в нас признает
своих парней и девок,
гадавших столько с ней
на лавках посиделок,
кудрявых женихов,
затерянных в солдатах,
и братьев, и зятьев,
в ту пору бородатых…
Сама еще — дитя,
а трудовые руки.
Но знает, что придут
к ней любоваться внуки.