Андрей Вознесенский
Собрание сочинений. Том 1. Первый лед. Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
Отпечаток чата
Известие о смерти подводников на «Курске» застало меня в ночной программе «Антропология».
Шел чат.
За моей спиной дышала, недоумевала, содрогалась, плакала и ржала непечатная стена живой и безымянной стихии языка — русское воплощение мечты Ролана Барта и структуралистов о смерти автора в анонимном тексте. Обычно я с понятной иронией относился к этому.
Но в этот раз чат был особый. «Кексы» не задирались с «эксами». Не было мата. Была всенародная боль. В этой вертикальной реке языка — речи забвения и памяти — проступали вековой стон и вой по погибшим в будущих войнах.
Читал я новые стихи и давние «Возложите на море венки». Слова, когда-то сказанные, обгоняли сегодняшних. Обнажалось прустовское время, когда прош-лое бьет из настоящего, а настоящее хлещет в будущее.
«Пусть почитает еще!» — отвечал чат…
И вот теперь я растерянно стою, окруженный чатом сотен стихов, написанных за жизнь, среди их многоголосья, которое в древности звали хором, в хрис-тианском мире — глоссалией, сейчас кличат чатом, завтра назовут как-нибудь еще. Собственно, в любом стихотворении есть зачаток чата — толковище, разноголосица жизни, автора, иногда Бога, и, конечно, читательского эха.
В чистом виде чатом, еще до рождения Интернета, были моя «Очередь московских женщин» и «Кому на Руси жить плохо», а позднее «Очередь» В. Сорокина.
Я пытаюсь расположить стихи хронологически, но колокола из «Мастеров» вызывают на себя колокола из «Гуру урагана».
Они автономны ко мне, вольничают, нарушают авторские права — беспризорные клочки времени и подсознания, когда-то бывшие моими, — шорох переделкинской листвы, шепот женщины, спор музыки и рисунка, смесь несовместимого, завистливый свист поучателей, треугольные гениальные ошибки и проступки и понимающая душа, прежде всего Ваша, мой чуткий читатель. Все вы — соавторы стихов.
Как и в чате, соавторство анонимно, скрыто под масками, принимает карнавальную форму «улетов» и «кругометов».
Издательство подгадало издать мое Собрание к концу века, задумав его как итог. Итог самого чудовищного и самого поэтического из столетий, когда впервые в истории стихи стали читать на стадионах. Но судьба распорядилась по-другому. Два тома выхо-дят в конце этого века, а другие — уже в новом тысячелетии. Ноги мои — в 20 веке, а руки и голова — в ином измерении. Поэзия не только итог, но и исток. Зябко стоять на водоразделе тысячелетий.
Когда-то я наивно подписывал свое имя
«АВ —ХХв». Потом по заказу «Известий» нарисовал логотип двадцатого столетия в виде разорванных звеньев цепи.
Поэзия пытается соединить разъятую связь времен.
На табаковском юбилее ко мне подошел Марк Захаров: «Андрей, надо что-то менять. В тексте «Юноны и Авось» написано 20 век…» Я изменил пару слов в «Аллилуйе». Теперь актеры поют: «Нам достался 21-ый век». Вся опера наполнилась новым содержанием. Зрители ее принимают как свою. Значит, в тексте содержалось прустовское время (ну, а например, в следующем столетии будут петь: «Нам 22-ой достался век…» и т.д.). Кстати, в июле будущего года исполнится 20 лет «Юноне и Авось».
Прустовское время глядит сквозь роковую оправу. На сетчатке его отпечаталась наша жизнь кверх ногами.
До черной дыры истерта цитата о «блаженном», который посетил «сей мир в его минуты роковые», но обычно, возгордясь, что они — блаженные, на этом месте прерывают цитату, не дойдя до главных строк:
Поэзия — тайком вынесенная кассета с этого застолья, где безымянные чудища, пожирающие судьбы и народы, обмениваются хмельными репликами.
Муза Техно пытается нынче изменить физиологию слова. Язык, наш единоличный орган речи — «отдыхает». Органами речи становятся безымянные подушечки пальцев — разговаривают наши пятерни. Логопедов сменяют настройщики клавиатур. Конечно, сигнальные связи меняются тоже.