Выбрать главу
Это слова тоски о колоннах ворот, ложившихся тенью на немощеную площадь. Это слова тоски в память о длинном косом луче над вечерними пустырями. (Здешнего неба даже под сводом аркад было на целое счастье, а на пологих крышах часами лежал закат.) Это слова тоски о Палермо глазами бродячих воспоминаний, поглощенном забвением, смертью в миниатюре.
Девушки в сопровожденье вальсирующей шарманки или обветренных скотогонов с бесцеремонным рожком 64-го года возле ворот, наполнявших радостью ожиданья. Смоковницы вдоль прогалин, небезопасные берега Мальдонадо — в засуху полного глиной, а не водою — и кривые тропинки с высверками ножа, и окраина с посвистом стали.
Сколько здесь было счастья, счастья, томившего наши детские души: дворик с зацветшей куртиной и куманек, вразвалку шагающий по-пастушьи,
старый Палермо милонг{77}, зажигающих кровь мужчинам, колоды креольских карт, спасенья от яви, и вечных рассветов, предвестий твоей кончины.
В здешних прогалах, где небо пускало корни, даже и дни тянулись дольше, чем на каменьях центральных улиц.
Утром ползли повозки Сенеками из предместья, а на углах забегаловки ожидали ангела с дивной вестью.
Нас разделяет сегодня не больше лиги, и поводырь вспоминающему не нужен. Мой одинокий свист невзначай приснится утром твоим уснувшим.
В кроне смоковницы над стеною, как на душе, яснеет. Розы твоих кафе долговечней небесных красок и облаков нежнее.

НОЧЬ ПЕРЕД ПОГРЕБЕНЬЕМ У НАС НА ЮГЕ

Летисии Альварес де Толедо{78}

По случаю смерти — мы повторяем никчемное имя тайны, не постигая сути, — где-то на Юге{79} всю ночь стоит отворенный дом, позабытый дом, которого мне не увидеть, а он меня ждет всю ночь со свечами, горящими в час, когда люди спят, спавший с лица от недугов, сам на себя непохожий, почти нереальный с виду. На бденье у гроба, давящее бременем смерти, я направляюсь проулком, незамутненным, как память, неисчерпаемой ночью, где из живых остались разве что тени мужчин у погасшего кабачка да чей-то свист, единственный в целом свете. Медленно, узнавая свой долгожданный мир, я нахожу квартал и дом и нехитрые двери, где с надлежащей степенностью встретят гостя одногодки моих стариков, и наши судьбы сольются в этом углу, выходящем во дворик — дворик под единовластьем ночи, — где мы говорим, заглушая явь, пустые слова, а в зеркале — наши печальные аргентинские лица, и общий мате мерит за часом час. Я думаю о паутине привычек, рвущихся с каждой кончиной: обиходе книг, одного — изо всех — ключа, одного — среди многих — тела… Знаю: любая, самая темная связь — из высокого рода чудес, и одно из них в том, что все мы — на этой сходке, бдении над неведомым — нашим мертвым, оберегая его в первую смертную ночь.
(Бденье стирает лица, и глаза угасают, как Иисус в простенке.) А он, наш неимоверный мертвый? Он — под цветами, отдельными от него, с гостеприимством ушедшего оставляя память на годы вперед, душеспасительные проулки, и время свыкнуться с ними, и холодок на повернутом к ветру лице, и эту ночь свободы от самого тяжкого груза — надоедливой яви.

СЕВЕРНЫЙ КВАРТАЛ

Это раскрытье секрета из тех, что хранят по никчемности и невниманью; ни при чем здесь тайны и клятвы, это держат под спудом как раз потому, что не редкость: такое встречается всюду, где есть вечера и люди, и бережется забвеньем — нашим жалким подобьем тайны.
Этот квартал в старину был нашим лучшим другом, предметом безумств и попреков, как всё, что любим; и если тот пыл еще жив, то лишь в разрозненных мелочах, которым осталось недолго: в старой милонге, поминающей Пять Углов, во дворике — неистребимой розе между отвесных стенок, в вечно обшарпанной вывеске «Северного Цветка», в завсегдатаях погребка за картами и гитарой, в закоснелой памяти слепого.