Я. Но, милый Берганца, разве не мог бы ты должным ворчанием и лаем прервать такой вот пустой разговор, ведь пусть бы тебя даже вышвырнули за дверь, зато ты избавился бы от этой чепухи?
Берганца. Положа руку на сердце, дружище, признайся, разве не случалось тебе нередко по совершенно особым причинам давать мучить себя без нужды? Ты находился в премерзком обществе — мог взять свою шляпу и уйти. Ты этого не сделал. То или иное опасение, не достойное того, чтобы сказать о нем без внутреннего стыда, остановило тебя. Ты не хотел обидеть того или этого, пусть бы его благоволение и ломаного гроша для тебя не стоило. Тебя заинтересовала какая-нибудь гостья — тихая девушка возле печки, которая только пила чай и ела пирожное, и ты хотел в подходящий момент блеснуть перед нею умом и сказать: «Божественная! Чего стоит весь этот разговор, и пение, и декламация — один-единственный взгляд ваших божественных глаз дороже, чем весь Гете, последнее издание…»
Я. Берганца! Ты начинаешь язвить!..
Берганца. Ну, друг мой! Если нечто подобное случается с вами, людьми, почему бедная собака не может честно признаться в том, что она нередко оказывалась достаточно испорченной, чтобы радоваться, если, невзирая на ее слишком крупный рост для изысканных собраний, где обычно присутствуют только жеманные мопсы и сварливые болонки, она бывала милостиво там принята и с красивым бантом на шее могла лежать под диваном в изящной комнате своей хозяйки. Однако зачем я утомляю тебя всеми этими попытками доказать, сколь плохи ваши образованные женщины? Позволь мне рассказать тебе о катастрофе, пригнавшей меня сюда, и ты поймешь, почему пустой или поверхностный характер теперешних наших так называемых остроумных кружков приводит меня в такую ярость. Но сперва надо немного освежиться!
Берганца быстро спрыгнул со скамьи и несколько тяжеловатым галопом поскакал в кусты. Я услыхал, что он жадно пьет из ямы поблизости, где скопилась вода. Вскоре он вернулся, и, хорошенько отряхнувшись, снова уселся возле меня на задние лапы, и, обратив взгляд не на меня, а на статую Святого Непомука, заговорил глухим, скорбным голосом в таком вот духе:
Берганца. Я еще вижу его перед собой — этого доброго, прекрасного человека с бледными, впалыми щеками, мрачными глазами, неспокойным лбом; в нем жила истинно поэтическая душа, и я обязан ему не только многими прекрасными воспоминаниями о лучших временах, но и моими музыкальными познаниями.
Я. Как, Берганца? Музыкальными познаниями? Ты? Да это же потеха!
Берганца. Вот такие вы все! Сразу изрекаете приговор. Оттого, что вы часто нас мучаете пиликаньем, свистом и воплями, а мы при этом воем от сплошного страха и нетерпения, вы отказываете нам во всяком музыкальном чувстве. И тем не менее я утверждаю, что именно мое племя можно было бы воспитать очень музыкальным, если бы не приходилось нам отдавать преимущество тем ненавистным животным, коих природа наделила особой способностью производить музыкальные звуки, ибо они, как часто замечал мой благородный господин и друг, весьма изящно исполняют свои любовные песни, дуэтом в терцию, скользя вверх и вниз по хроматической гамме. Короче, когда я устроился в соседней столице у капельмейстера Иоганнеса Крейслера, я весьма преуспел в музыке. Когда он фантазировал на своем прекрасном рояле и в дивных сочетаниях замечательных аккордов раскрывал священные глубины самого таинственного из искусств, я ложился перед ним и слушал, пристально глядя ему в глаза, пока он не закончит. После этого он откидывался на спинку стула, а я, хоть и такой большой, вспрыгивал к нему на колени, клал передние лапы ему на плечи, не преминув при этом выразить тем способом, о котором мы давеча говорили, свое горячее одобрение, свою радость. Тогда он обнимал меня и говорил: «Ха, Бенфатто! (Так назвал он меня в память о нашей встрече.) Ты меня понял! Верный умный пес! Может быть, мне стоит перестать играть кому-либо, кроме тебя? Ты не покинешь меня».
Я. Так, значит, он прозвал тебя Бенфатто?
Берганца. Я встретил его в первый раз в прекрасном парке перед городскими воротами в ***; по-видимому, он сочинял музыку, потому что сидел в беседке с нотной тетрадью и карандашом в руках. В тот миг, когда он, в пылу восторга, вскочил и громко воскликнул: «A! ben fatto!»[184], я очутился у его ног и прижался к нему известным манером, о коем рассказал уже поручик Кампусано. Ах! почему не смог я остаться у капельмейстера! — я жил бы припеваючи, однако…