Я. Стоп, Берганца! Я припоминаю, что слышал разговоры про Иоганнеса Крейслера; поговаривали, — ты только не обижайся! — будто он в течение всей жизни временами бывал немного не в себе, покамест наконец не впал в полное безумие, вслед за чем его хотели поместить в дом умалишенных, здесь, поблизости, однако он сбежал…
Берганца. Если он сбежал, да направит Господь его стопы! Да, друг мой, они хотели Иоганнеса убить и похоронить, а когда он, чувствуя дарованное ему божественное превосходство духа, хотел жить и действовать по своей воле, его объявляли сумасшедшим.
Я. А разве он им не был?
Берганца. О, будь так добр, назови мне того, кто как представитель человечества был когда-либо объявлен мерилом рассудка, и по температурной шкале его головы точно определили бы, какого градуса достигает рассудок пациента, или же он, возможно, стоит выше или ниже всей этой шкалы! В известном смысле любой несколько эксцентрический ум ненормален и кажется таким тем более, чем усерднее он пытается своими внутренними пылкими озарениями воспламенить внешнюю тусклую, мертвенную жизнь. Всякого, кто жертвует счастье, благополучие да и самую жизнь великой, священной идее, каковая свойственна только лишь высшей божественной натуре, непременно обзывает безумцем тот, чьи наивысшие усилия в жизни сосредоточены в конце концов на том, чтобы лучше есть-пить и не иметь долгов, и, в сущности, лишь возвышает его, полагая, будто порочит, отказываясь, как человек в высшей степени рассудительный, иметь с ним что-либо общее. Так часто говорил мой хозяин и друг Иоганнес Крейслер. Ах, он, верно, пережил нечто великое, я заметил это по его совершенно изменившемуся поведению. Внутренняя ярость иногда вспыхивала у него ярким пламенем, и я вспоминаю, как однажды он даже вздумал было швырнуть в меня палкой, но тотчас об этом пожалел и со слезами просил у меня прощения. Что было тому причиной, я не знаю, — ведь я только сопровождал его на вечерних и ночных прогулках, днем же я сторожил его небольшой домашний скарб и его музыкальные сокровища. Вскоре за тем к нему пришло множество людей, они несли всякий вздор — речь поминутно шла о разумных представлениях, о том, что надо успокоиться. Тут Иоганнес увидел мою силу и проворство, — поскольку эта публика давно была мне до крайности противна, я тем быстрее и решительнее бросился по знаку моего хозяина в гущу этого сброда и таким образом начал атаку, которую мой господин со славой окончил, выставив одного за другим за дверь. На другое утро мой хозяин поднялся вялый и обессиленный. «Я вижу, дорогой Бенфатто, — сказал он, — что мне здесь дольше оставаться нельзя, придется нам с тобой расстаться, верный мой пес! Ведь они сочли меня сумасшедшим за одно то, что я для тебя играл и говорил с тобой как с разумным существом! Если ты будешь и дальше оставаться у меня, то и к тебе может прилипнуть подозрение в сумасшествии, и подобно тому, как меня ждет постыдное заточение, какого я, однако, надеюсь избежать, так и тебя постигнет позорная смерть от руки палача, от которой ты не сможешь уйти. Прощай, славный Бенфатто».
Рыдая, открыл он передо мною дверь, и я, свесив уши, проволочился вниз по лестнице и очутился на улице.
Я. Но, дорогой Берганца! Ты совсем забыл рассказать мне о приключении, что привело тебя сюда.
Берганца. Все, рассказанное до сих пор, было к тому предисловием. Когда я потом, печальный и погруженный в себя, бежал по улице, мне встретилась группа людей, и некоторые стали кричать: «Ловите эту черную собаку, ловите ее, она бешеная, конечно, бешеная!» Мне показалось, что я узнал противников моего Иоганнеса, и поскольку можно было предвидеть, что, несмотря на свое мужество, несмотря на свою ловкость, я буду убит, то я поспешно шмыгнул за угол и влетел в очень приличный дом, дверь коего была в ту минуту открыта. Все там выдавало богатство и хороший вкус, широкая светлая лестница была отлично натерта воском; едва касаясь ступеней своими грязными лапами, я в три прыжка очутился наверху и свернулся калачиком в углу за печкой. Недолгое время спустя я услышал в сенях веселый детский крик и прелестный голос уже взрослой девушки: «Лизетта! Не забудь покормить птиц, моему ангорскому кролику я что-нибудь дам сама!» Тут случилось так, будто какая-то тайная неодолимая сила принялась гнать меня наружу. И вот я вышел, чуть ли не ползком, виляя хвостом, в смиреннейшей позе, какая только для меня возможна, и, гляди-ка! — очаровательная девушка лет самое большее шестнадцати как раз шла по коридору, держа за руку резвого златокудрого мальчика. Несмотря на свою смиренную позу, я все же вызвал у них, чего я и опасался, немалый испуг. Девушка громко воскликнула: «Что за гадкая собака, как попала сюда эта большая собака!»; она прижала мальчика к себе и, казалось, хотела убежать. Тогда я подполз к ней и, прильнув к ее ногам, тихо и печально заскулил. «Бедный пес, что с тобой случилось?» — сказала прелестная девушка и погладила меня своей маленькой белой рукой. Тут уж я постарался показать, какое получаю от этого удовольствие, а под конец отважился на несколько самых затейливых своих штучек. Девушка засмеялась, а мальчик хлопал в ладоши и прыгал от радости. Вскоре он выразил желание покататься на мне верхом, как делают обычно мальчишки, сестра ему это запретила, а я прижался к полу и сам, веселым ворчаньем и сопеньем, призвал его сесть мне на спину. Наконец, сестра уступила его просьбам, и как только мальчик на меня сел, я медленно поднялся на ноги и, меж тем как сестра весьма грациозно держала его за руку, двинулся сначала шагом, а потом небольшими курбетами взад-вперед по большой прихожей. Мальчик еще громче вскрикивал от радости, а сестра еще веселее смеялась. Тут из комнат вышла еще одна девушка, увидев эти скачки, она всплеснула руками, но тотчас подбежала к нам и взяла мальчика за другую руку. Теперь я мог отважиться на более высокие прыжки и поскакал вперед мелким галопом, а когда я зафыркал и замотал головой в подражание прекраснейшим арабским жеребцам, то дети вскрикнули от радости. Слуги, горничные бегали вниз-вверх по лестнице, открылась дверь кухни, у дородной кухарки вывалилась из рук медная кастрюля и со звоном покатилась по каменному полу, когда она уставила в бока свои огненно-красные кулаки, чтобы вволю нахохотаться над этим спектаклем. Охочей до зрелищ публики все прибавлялось, крики восторга становились все громче, стены, пол и потолок дрожали от оглушительного хохота, когда я, словно истинный паяц, выкидывал какое-нибудь дурацкое коленце. Вдруг я остановился, все сочли, что я устал, но когда мальчика с меня сняли, я высоко подпрыгнул и почтительно улегся у ног темнокудрой девушки. «Поистине, — проговорила, расплывшись в улыбке, толстая кухарка, — поистине, фрейлейн Цецилия, похоже на то, что собака хочет принудить вас на нее сесть». Тут вступил хор слуг, горничных, камеристок: «Да, да! Ай да умная собака! Умная собака!» Легкий румянец покрыл щеки Цецилии, в ее синих глазах вспыхнула жажда детской забавы; приложив палец ко рту и ласково глядя на меня, она, казалось, спрашивала: «Сделать мне это? Не сделать?» Но вскоре она уже сидела у меня на спине. Гордый своей прелестной ношей, я выступал теперь как иноходец, везущий на турнир королеву, и пока спереди, сзади, по бокам выстраивалась толпа любопытных, взад-вперед, по длинной прихожей совершалось как бы триумфальное шествие! Вдруг из дверей передней комнаты вышла высокая полная дама средних лет и, пристально посмотрев на красивую наездницу, сказала: «Что это еще за дурацкие детские выходки!» Цецилия слезла с моей спины, и ей удалось так по-детски трогательно изобразить мое неожиданное появление, мой добрый характер, мое озорство, что ее мамаша наконец сказала дворнику: «Накормите собаку, и если она привыкнет к дому, то пусть остается здесь и ночью сторожит нас».