Я как стоял с малофейкой в руках, так и остался стоять. Ресничками шевелю, соображаю, какие ломаются мне статьи, решил уже – сто девятая – злоупотребление служебным положением, часть первая. А замдиректора еще чего-то читал про вредительство в биологической науке, и как Лысенко их разоблачил, насчет империализма-менделизма и космополитизма. Принюхиваюсь – родной судьбой запахло, потянуло тоскливо. Судьба моя пахнет сыро, вроде листьев опавших, если под ними куча говна собачьего с прошлого года лежит.
– Вот он! Взгляните на него! – замдиректора пальцем в меня тычет, – взгляните, до каких помощников опустились наши горе-ученые, так любившие выдавать себя за представителей чистой науки. Чистая наука чистыми руками делается, господа менделисты-морганисты!
Челюсть у меня – клацк! Пиздец, думаю, тут окромя собственной судьбы еще и политикой чужой завоняло. С ходу решаю уйти в глухую несознанку. С Менделем я не знаком, на очной ставке так и скажу, что в первый раз вижу и что таких корешей «Политанией» вывожу, как лобковую вшу. А насчет морганизма прокурору по надзору скажу прямо, что моей ноги в морге не было и не будет, и мне не известно, ебал кто покойников или не ебал. Чего-чего, а морганизма, сволочи, не пришьете. За него больше дают, чем за живое изнасилование. Это ты уж у прокурора спроси, извилина у тебя одна, и та на жопе, причем не извилина, а прямая линия. Не перебивай, лох корявый!
Прибегает академик, орет: «Сами мракобесы!» а замдиректора берет у истопника ломик и – шарах! – этим ломиком по искусственной пизде.
– Нечего, – говорит, – на такие установки народные финансы тратить.
Пробирку у меня из рук вырвал, выбросил, гад такой, в форточку. Из этого я вывел, что он уже не зам, а директор института. Так и было. Кизма вдруг захохотал, академик тоже, Влада Юрьевна заулыбалась, народу набилось до хера в помещение, академик орет:
– Обезьяны! Троглодиты! Постесняйтесь собственных генов!
– У нас, с вашего позволения, их нету. У нас клетки! – отбрил замдиректора. – Признаетесь в ошибках?
Потом составляли кому-то приветствие, потом на заем подписывали, и меня дернули на заседание научного совета. И вот тут началась другая свадьба, убрали говно собачье из-под осенних листьев, выкинул я его собственными руками. Но по порядку…
Поставили меня у зеленого стола и вонзились. Мол, зададут мне несколько вопросов и чем больше правды я выложу, тем легче мне будет, как простой интеллигентной жертве вредителей биологии. Задавать стал замдиректора.
– В каких отношениях находится Кизма с Молодиной? Писал ли за нее диссертацию и оставались ли одни?
Я тебе разыграл допрос по порядку.
– В отношениях, – говорю, – научных. На моих глазах не жили.
– Говорил ли академик, что сотрудники Лепешинской только портят воздух?
– Не помню. Воздух все портят, только одни прямо, а другие – исподтишка.
– Вы допускали оскорбительные аналогии по адресу Мамлакат Мамаевой?
– Не допускал никогда. Уважал с детства.
Я сразу усек, что донос тиснула одна из лаборанток. Больше некому.
– Кизма обещал вам выдать часть Нобелевской премии?
– Не обещал.
– Кто делал мрачные прогнозы относительно будущего нашей планеты?
– Не помню.
– Как вы относитесь к бомбардировке вашей спермы нейтронами, протонами и электронами?
– Сочувственно.
– Обещал Кизма сделать вас прародителем будущего человечества?
– На хуй мне его надо? – завопил я. – Первым по делу хотите пустить?
– Не материтесь. Мы понимаем, что вы жертва. Что сказал академик насчет сталинского определения нации?
– По мне все хороши, что жид, что татарин, лишь бы ложных показаний на суде не давали.
– Почему вы неоднократно кричали? Вам было больно?
– Приятно было, наоборот.
– Вам предлагали вивисекцироваться?
– Нет, ни разу.
– Вы знаете, что такое вивисекция?
– Первый раз слышу.
– В чем заключалась ваша… ваши занятия?
– Мое дело дрочить и малофейку отдавать. Больше я ничего не знаю.
– Как относились сотрудники лаборатории к Менделю?
– Исключительно плохо. Неля даже говорила, что они во время войны узбекам в Ташкенте взятки давали и вместо себя в какой-то Освенцим посылали. И что ленивые они: сами не воюют, а дать себя убить – пожалуйста.
– Как проповедовался морганизм?
Началось, думаю. Самое главное, вспомнил, как Влада Юрьевна говорила, что было бы, если бы дядя Вася в морге рыдал над каждым трупом. С ходу стемнил:
– Это что за штука, морганизм?
– Вам лучше знать… и т.п.
– Кто с уважением отзывался о космополитах?
– Это кто такие? Первый раз слышу.
– Выродки, люди, для которых не существует границ.
Пиздец, думаю, сейчас надо предупредить международного урку.
– Сколько часов длился ваш рабочий день и сколько спирта вы получали за свою трудовую деятельность?
Ну, думаю, пора принимать меры. Затрясся я, надулся до синевы, прибегаю к другому концу стола и хуяк в рыло администратору полную чернильницу чернил. Хуяк, значит, в эпилепсию. Упал, рычу. Пену пускаю, ногами колочу, завкадрами по яйцам заехал. Кто-то орет: «Язык ему быстрее убрать надо, задохнется, зубы быстрей чем-нибудь железным разжать!» кто-то сует мне между зубов часы карманные. Я челюстью двинул, они и тикать перестали. Глазами вращаю бессмысленно. Эпилепсия первый класс, по Малому театру! Перестарался, подлюга, затылком ебнулся об ножку стула и начал затихать постепенно. А вокруг меня держат совет. Чтоб сору из избы не выносить, Западу пищу не давать – скорую помощь вызвали.
– Этого я никогда не ожидал от своей бывшей жены, – сказал замдиректора (вся рожа и рубашка в чернилах), – хотя о ее связи с Кизмой догадывался. Она просто мелкая извращенка. С сегодняшнего дня мы разведены.
Ну, тут уж я чуть не вскочил с пола, однако сдержался. А скорая помощь (ее за смертью посылать, сволочь) все не едет. Я опять забился, потом притих и говорю:
– Воды-ы-ы… Где я? – отплевываюсь сам почему-то чернилами, с губ пена фиолетовая капает, шатаюсь, с понтом все болит. Мне говорят, чтобы не нервничал, работу обещают подыскать, воды подали. На Кизму просили заявление сочинить и вспомнить, не приносил ли он на опыты фотоаппарат. Скорая так и не приехала. В общем, перебздели они из-за меня.
Только я вышел из института, беру такси и рву к дому Влады Юрьевны. В голове стучит: «Ни хуя уха… Евонная жена она… Ни хуя уха… Ах ты, сука очкастая!» и жалко мне, что чернильница не была глобусом, а Земля не квадратная. В темечко бы ему, до самого гипоталамуса, гниде, острым краем. Такую парашу пустить про лучшую из женщин! Мелкая извращенка!
Подъезжаю, блядский рот, к ее дому, шефу говорю: «Стой и жди!». Сам квартиру нашел, звоню, открывает она, слава тебе, господи!
– Николай, почему у вас лицо в чернилах?
– Ваш бывший муж допрашивал, но я не раскололся и нигде не продал.
– Ах, он успел уже публично отказаться от менделистки-морганистки? Заходите. Собственно, я сама ухожу. Уже собрала вещи.
Короче говоря, тута я уже не телился и говорю:
– Едемте ко мне, не думайте ничего такого, я один живу, могу и у приятеля поошиваться, а вы будете как дома.
– Едемте, – говорит она, – но ведь вы с Толей в одной квартире?
– Ну и что? – кричу я и чемоданы беру уже за глотку.
Жил я тогда один. Тетку мою, месяцев шесть, как захомутали. Ее, помнишь, паспортный стол ебал, она и устраивала через него прописки за деньгу большую. И погорели. Один прописанный шпионом разведки оказался. А эти падлы, не то что мы, которые всю дорогу в несознанке, раскололся и тетку продал. Дедка – за кепку, бабка – за репку. Трясонули яблоньку и всех, которых они прописали, начали выселять. Между прочим, тетке я каждый месяц кешари шлю и деньгами тоже. Хуй в беде оставлю.
Значит, едем мы в такси, она ваткой чернила на ебальнике вытирает, а у меня стоит от счастья, никто еще за чистотой моей не следил. Никогда! Любили меня неумытого на сплошных раскладушках. Романтиком я был. Всегда в пути, как сейчас говорят.
И оказывается, Влада Юрьевна еще до войны, студентами, крутила роман с Кизмой. Но толку не вышло – целку до диплома он ей ломать не хотел, как я понял. Тут война, Кизму куда-то в секретный ящик погнали, бомбу делать или еще чего-то. Года через два появляется он весь облученный от муде и до глаз и, сам понимаешь, на такую пиписку только окуньков в проруби ловить, и то не клюнет. Трагедия! Хотели оба травиться. А Молодин, замдиректора, уговорил как-то Владу Юрьевну. Хули, действительно, вешаться? И Кизма ей согласие дал. Она зачем мне рассказывала? Чтобы я с ним был вежливым и сожалительным. Чтобы матом не ругался. Она бы в его комнате жила, но боится, что Кизма запьет от тоски, что с ним уже случалось.
Приехали, сгрузили вещи. Я и рассудил, как проводник: надо спускать на тормозах. Взял бельишко и говорю Владе Юрьевне: «Поживу у кирюхи, а вы тут не стесняйтесь, за все уплачено», и пошел к международному урке.
Спиртяги взял (лабораторию прикрыли, завтра не дрочить), можно и накиряться. Выпили. Предупредил я его, чтобы поосторожней рассказывал, как границу перепрыгивал до тридцатого года в экспрессах, а то космополитизм пришьют. А бедный мой международный урка приуныл. Он же три языка знает и четыре «фени»: польский, немецкий и финляндский. Правда, на них только полиция понимает и проститутки, но и так бы он на Родине сгодился, насчет чертежи какие пиздануть из сейфа у Форда или дипломата полотнуть за все ланцы и ноты дипломатические.
– Ты знаешь, лох, – говорит урка, – сколько я посольств перемолотил за границей? В Берлине брал греческое и японское, а в Праге, сукой мне быть, – немецкое и чехословацкое. Но в Москве – ни-ни! Только за границей. Я ведь что заметил?! Когда прием и общая гужовка, эти послы становятся доверчивыми. В Берлине я с Феденькой-эмигрантом (он шоферил у Круппа) подъезжал к посольству на мерседес-бенчике. На мне смокинг и котел, чин-чинарем. Вхожу, – говорит урка, – по коврам в темных очках, по лестнице по запаху канаю в залу, где закуски стоят. Самое главное в нашей профессии – это пересилить аппетит и тягу выпить. А послы могут за обе щеки. На столе – поросята жареные, колбасы отдельные, в блюдцах фазаны лежат, все в перьях, век мне свободы не видать, если не веришь. Попробуй тут удержись… Слюни, как у верблюда, текут, живот подводит… В Берлине вшивенько с бацилой тогда было. Все больше черный да черствый. Но работа есть работа. Просто так щипать я и в Москве мог. Выбираю посла с шеей покраснее и толстого. Худого уделать трудно: он, как необъезженный, вздрагивает, если прикоснешься, и глазом косит, тварь. Выбираю его с красной шеей в тот момент, когда он косточку обгладывает поросячью или же от фазана, стонет, вроде кончает от удовольствия, глаза под хрустальную люстру вываливает, падаль. Объяви ты его родному государству войну – не оторвется от косточки. Тут-то я, – говорит урка, – левой вежливо за шампанским тянусь, а правой беру рыжие часы или лопатник с валютой. Куда там! Исключительно занят косточкой. Теперь вся воля нужна, чтобы отвалиться от стола с бацилой. Отваливаю. Феденька уже кнокает меня у подъезда. И подает шестерка котелок. Я по-немецки выучил, трекаю, себя называю. Другой шестерка орет: «Машину статс-секретарю Козолупии!» Феденька выруливает, и мы солидно рвем ужинать. Нагло работали. Кому я мешал? Я же враждебную дипломатию подрывал и даже не закусывал, – сказал урка и запел: – На границе тучи ходят хмуро…
Я сижу, слушаю заботливо. Подольше бы говорил. Посоветовал ему в Чека написать, попроситься. Он говорит, уже писал и ответ пришел: ждать, когда вызовут. Я ему не поверил.
– Что такое морганизм, – спрашиваю, – знаешь? – и рассказываю, как мне его пришить хотели.
Международный урка загорелся сразу, забыл свои посольства и экспрессы.
– Пошли, – говорит, – возьмем их с поличным. Пошли в морг!
А во мне такая любовь и тоска, что я согласился. Поддали для душка и тронулись. Морг этот за нашим институтом во дворе находился. Зимняя дача. Окна до половины, как в бане, замазаны. Свет дневной, какой-то бескровный. Встали мы на цыпочки и стали косяка давить. Никого нет, кроме покойников. Лежат они голые, трупов шесть, и с ихних бетонных кроватей вода капает: обмывали. А в проходе шланг из стороны в сторону вертухается, вода из него хлещет. Дядя Вася, видимо, забыл выключить. Не поймешь, где баба, где мужик, да и все равно это. Ноги у меня подкосились от страха и слабости. Ничего нет страшнее для меня – карманника, когда человек голый и нет на нем карманов. На пляже я не знаю, куда руки девать. В бане, блядь, особенно безработицу чувствую. Но там, хоть голые, без карманов, но живые, а тут – мертвые. Полный пессимизм. А международный урка прилип к окну – не оторвать. Прижег ему голяшку сигаретой, сразу оторвался, разъебай. «Хули, – говорю, – подъезд раскрыл? Нету ничего интересного». А он уперся, что, мол, наоборот. И что как угодно может он себя представить: и в Монте-Карло, где он ухитрился спиздить у крупье лопаточку, что деньги гребет (на хера ее только пиздить – неизвестно), и в спальне посла Японии в Копенгагене, а в Касабланке он на спор целый бордель переебал, девятнадцать палок кинул, пять долларов выиграл, и в Карлсбаде – в тазике с грязью, ну, где хочешь, там он себя может представить. А в морге («Век, – говорит, – мне свободы не видать, изрубить мне залупу на царском пятаке в мелкие кусочки») не могу – и все. Вот загадка, отрыжка курвы! Смотрю – и не могу. И лучше – не надо. Эту границу никогда не поздно перейти. А пока хули унывать?!
Еще поддали… Сидим в кустах, как лунатики, и поддаем. Я и плакать тогда начал, ковыряю в дупле спичкой и реву, сукоедина, как гудок фабрики им. Фрунзе. Международный урка думает, что я смерти и трупов перебздел, нервишки не выдержали. А у меня одно на уме. Я говорю: «Смерть ебу, понял?»
– Ты-то ее ебешь, – говорит урка, – а она с тебя не слазит, мослами пришпоривает.
Тут я не выдержал и раскололся урке, что мою малофейку без моей помощи перевели в организм Влады Юрьевны и попала она туда впервые в истории. Как быть? Может, ковырнуть, а уж сам по новой накачаю? Или идти в роддом с кешарем и букет в Ц.П.К.О. спиздить? Как я его на руки возьму и баюкать буду? У меня, чую, комплекс неполноценности начинает вздрагивать. Зачем они это выдумали, бляди? Разве не мог бы я просто палку кинуть со своей-то злой малофейкой? И чего оргазму зря пропадать?! Я, сучий мир, еще, слава богу, не машина, и муде у меня не сварное, не на гайках. Правильно, – думаю, – Молодин – замдиректор – ломиком пизду искусственную раскурочил, одно место мокрое осталось от нее – ебанутый нейтронами Николай Николаевич. Обидно мне стало. Как быть?