Выбрать главу

Луза шел вдоль реки, по сторожевой тропе. Страна кончалась у его ног. Никогда не чувствовал он, как сегодня, что идет не по области, не по своему району, а по земному шару, и волновался.

Вот эта линия, по которой ступает он, отмечена на всех картах мира. Здесь нет ни сел, ни городов, ни пашен. Земля пуста.

Но когда, стоя на ней, глядишь, как за неширокой рекой за дорогой или за линией кустиков и камней начинается не наша, чужая сторона, а в полусотне метров стоит чужой внимательный пограничник и за его спиной распростерт вид чужих, не наших деревень, с чужой, не нашей жизнью, — тогда кажется, что все иное на той стороне — и трава там другая, и воздух разный; и узкая полоса своей земли у границы становится дороже всего на свете. Все мило на ней, все значительно.

И ему стало жалко своей земли, на которой много лет стоял он, как живой пограничный столб.

Жена сказала Лузе:

— Ван Сюн-тин заходил, спрашивал, когда дома будешь.

Поздним вечером Ван Сюн-тин тихонько постучал в окно.

— Плохо дело, Васика, — сказал он. — Японса граниса цемент возит.

— Кликните партизан, — зло сказал Луза. — В чем дело? На вас, дьяволах, еще двести лет будут воду возить.

— Нельзя кликать, — ответил китаец, — хлеба мало. Дай мне пила три дня.

— Возьми. И слушай, друг, теперь. Один уговор будет: по ночам на нашу сторону не ходи. Хоть ты и свой парень, а лучше захаживай днем. А то и вообще… Понял? Все ж таки ты за границей, имей в виду.

— И-их, — пропел Ван Сюн-тин, — моя никакая офисера, моя репа исделает, огорода приготовляет, рабочка и крестьянска человек.

— Ночью сунешься и паспорта предъявить не успеешь — отполируют собаки. Либо переходи жить к нам, либо пропуск выправляй…

Ван Сюн-тин засмеялся.

И этой ночью спустили собак и за пожарным сараем, у колокола, поставили сторожа.

За рекой, у сопок, строили быстро. Возникали здания. Пробежала серой цепью колючка в три ряда. У брода через речушку, где еще неделю назад купались ребята, стал японский часовой в белых гетрах.

Теперь уже нельзя было сбегать с той стороны на нашу за керосином и солью. Еще висел на фанзе «Торгсина» роскошный китайский плакат: «Соль и керосин всем без ограничения и без перерыва целый день», но дверь фанзы была заперта, и седой меланхолический волкодав валялся на пороге.

— Прикрыли, Шурка, твой базар? — спрашивали заведующего.

— Не тот ассортимент, — отвечал он уклончиво.

По ночам за рекой тревожно светилось небо. Костры ли это горели, автомобильный ли луч бродил, ища дорогу, прожектор ли, круто наклоненный вниз, отбрасывал зарево?

Едучи на луга, бабы опоясывались патронташами и вешали на плечи дробовики; мужчины за поясами штанов таскали наганы.

В июне опять приехали гости — москвичи. С ними в качестве представителей местной власти Шершавин и Губер. Старший из приезжих, высокий хмурый человек с раздвоенным подбородком, Зверичев, сказал, здороваясь с Лузой:

— Приехали запереть вас на замок. На Западе заперли и тут запрем.

— Очень интересно, как это вы белый свет запирать будете, — сказал Луза.

— Света запирать не будем, а землю и воздух запрем.

— Воздух? Ну-ну. Слыхали мы.

— А вот понаставим вам разных штуковин — и птица не пролетит, и самолет не продерется.

Их было человек десять. За ужином говорили они о Франции, об Украине, о новой морали, вспоминали знакомых женщин. Комдив Губер все время перебивал их беседу.

— Кажется, опоздали мы, — и он стучал кулаком по столу. — Ни черта не успеем сделать. Все зря.

— Чего это он? — спросил Луза Шершавина.

— Да ведь как же. Начальник укрепленного района все таки, — ответил тот. — Послали его сюда к нам, как в крепость. Приезжает, а тут чистое поле, ни единого кирпича. Нервничает.

— Занервничаешь, — сочувственно отозвался Луза. — Инженер, шалава, только смеется, воздух грозится запереть.

— Это он может, — сказал Шершавин.

Губер встал из-за стола, заложив руки за спину.

— Я, товарищи, никак не разделяю вашего оптимизма. Фортификационные работы — дело серьезное…

— Да говори, чего ты хочешь! — закричал Зверичев. — Я тебе построю укрепрайон по росту, на твою фигуру.

— Я, товарищи, не верю в ваш оптимизм.

— Это ты, друг, иди скажи своему комиссару. Хочешь верь, хочешь не верь, а в декабре — приемка. Говорю тебе как старый портной.

— А он, между прочим, действительно портной, — сказал Шершавин Лузе. — До сих пор сам себе штаны шьет.