Выбрать главу

Русское Национальное общество в Санчаго».

— Человек, прочитав такую бумагу, придет к нам? — спросил капитан.

Губин задумчиво и вместе с тем испытующе поглядел на мягонькую, шелковистую листовку.

— Что ж, — сказал он, — вполне возможное дело, что и придет. Раз ему там жить плохо, — возможно, что и придет.

— Вы сколько получаете у нас, Губин? — и, получив ответ, покачал головой. — О, много. А сколько раз ходили на советскую сторону? Ни разу? О-та-та… Позовите ваших людей.

Минут через десять в избу ввалилось шесть человек посельчан, бежавших из Советского Союза и причисленных японцами к так называемому «Бюро пограничных справок», организации шпионо-диверсантской.

— Вы получаете жалованье и имеете долг работать, — сказал им капитан на ломаном русском языке. — Граница — это война. Вы на военном учете. Но вы не работали хорошо, как было бы нам полезно. Перевожу вас на жалованье по операциям. Кому не нравится, скажите — и уезжайте с Исусом Христом, богом вашим, в двадцать четыре часа с границы. Надо действо. Я намечу проверить вас несколькими диверсиями, то есть вы кое-что научитесь подорвать и подосжигать.

Воронков поднял руку.

— Пишите — я не согласен. С энтим Лузой, дьяволом, путались, теперь еще, скажи пожалуйста, мосты какие-то взрывать.

Ватанабэ, подскочив, пояснил, что он разработал диверсию — выкрасть из колхоза «25 Октября» Лузу, активиста и бывшего партизана, который организует пограничных охотников, дружит с китайцами и теперь разводит на границе сторожевых псов. Этот Луза недавно чуть не убил Воронкова, разогнал родственников и реквизировал их избы.

— Акт личной мести? — спросил капитан. — Не возражаю. Но это личное их дело. Не возражаю сверх плана.

Он уехал не попрощавшись, а через день прислал условия оплаты за диверсии. В бумаге перечислены были задания первой очереди: ликвидировать председателя колхоза Богданова, начальника укрепрайона Губера, комиссара Шершавина, инженера Зверичева, секретаря районного комитета партии Валлеша.

Поселенцы от новых условий отказались и послали жалобу в «Братство русской правды», подробно объяснив, чего от них требуют и на что они были бы согласны (поджечь сено колхоза «25 Октября», убить или выкрасть Лузу, отравить псов на ферме).

Через неделю приехали в поселок барон Торнау, братчик, с бывшим офицером Вересовым, тоже братчиком, и разъяснили, что условия капитана Якуямы приняло на себя братство, а посельчане пусть живут, как жили.

Через границу, к красным, должен был пойти Вересов, молодой, но, говорят, опытный проходчик границ. Он уже трижды ходил на советскую сторону, ранил Шлегеля и добрался до Михаила Семеновича, но неудачно, две недели таился потом в сопках, пока не был найден Шараповым.

Нечаянно узнали посельчане от Вересова, что за успех он берет в три раза больше, чем давал им Якуяма; что простой переход и возвращение без диверсии тоже оплачиваются и что ему нужен проводник до колхоза «25 Октября», которому он заплатит.

— Крепко зарабатываешь, господин офицер, — сказал Губин. — Что ж такое: Якуяма сам давал нам по триста безо всякого вашего содействия. А выходит, вы договор перебили и на нашем горбе деньги ковать будете. Давай с половины.

— Не кооперация, — отмахнулся Вересов. — Хочешь — иди, хочешь — спать ложись. Китайца возьму.

— Ловко сработано, — сказал Губин и быстро согласился.

Они вышли затемно и благополучно добрались до полевого шалаша Лузы, где Губин остался ждать, а Вересов по компасу пошел к Георгиевке, пообещав вернуться к ночи.

Апрель

На Восток прошло сто пятьдесят самолетов.

1

А в это время на севере, далеко от границы, ветры гнули тайгу. Она стояла, дрожа и накренившись набок. Ветви дерев были закинуты в одну сторону, не бились в истерике, не плясали, и только иногда ни с того ни с сего от них отлетали и уносились неслышно прочь сучья.

Воздух наполнен был грохотом.

Синий, как опухоль, лед на Амуре трещал и бился на ветру. Черная медленная вода бежала поверху, по льду, брызгами поднималась в воздух, на лету замерзала и острой дробью возвращалась вниз, дырявя снег.

В райкоме заседали вторые сутки без выхода. Из окон видна была строительная площадка. Редкие деревья кое-где мерцали на оголенном от тайги пустыре. Сугробами стояли низкие бараки. Через каждые сто шагов горели костры под жестяными щитами от ветра. У костров лежали дрова. Сторож, цепляясь кочергой за обледенелый снег, ползал между ними, подкладывая дрова. Низкое зарево костров не садилось над зимним городом. Лопались, как стекло, стальные инструменты на пятидесятиградусном морозе. Деревенели руки. Волосы в носу слипались и затрудняли дыхание. Исчезал слух. Портилось зрение. Но всегда — мороз, метель ли — у костров стояли и грелись люди. В этих встречах у огня было что-то радостное, праздничное, почти не передаваемое словами. Скорее всего чувство это можно было выразить так: работы идут, и все живы, хотя на дворе и в бараках мороз, хотя плохое снабжение, людям негде болеть и нечем лечиться, и семьи их далеко, а работы чересчур много, и она трудна. Но работа шла, и люди были живы. Сознание того, что ничто не остановит рост города — ни малодушие трусов, ни гибель самых отчаянных, ни лишения и неудачи, выражено было в кострах, не потухавших ни днем, ни ночью. От этого все трудности начинали казаться проявлением личного малодушия, и о них, как о своих пороках, не хотелось говорить вслух.