— Вы создали образ чекиста по своему образу и подобию. Он неверен.
— Дело не в типе чекиста, дело в положении человека, который приговорен к казни без указания срока. Представьте его состояние.
— Я попробую. Это трудно представить.
— Вы не отвечаете на мой вопрос?
— Да, потому что в нашем с вами положении задаю вопросы я, а отвечать на них должны вы. Кроме того, я и есть Шлегель, это моя фамилия.
— Вы живы?
— Как видите.
Пауза. Шлегель изучает карту.
— Какова точка зрения БРП на рабочий вопрос в Советском Союзе?
— Не знаю.
— На профессиональное движение?
— Понятия не имею.
— Вы шли убивать?
— Казнить.
— Нисколько не задумываясь, зачем вы это делаете?
— Да. То есть нет, я знал.
— И были согласны?
— Да.
— Вы получаете сдельно?
— Да, но это не имеет значения. Я патриот своей родины, великой и свободной России.
— В момент революции вам было тринадцать лет, что вы успели сделать для родины и что она — для вас?
— Я дворянин.
— Точнее.
— Я сын коронного чиновника.
— Точнее, пожалуйста.
— Я сын большого государственного человека.
— Точнее.
— Я не намерен рассказывать своей биографии.
— Ваш отец казнен революцией?
— Нет.
— Из ваших родных кто-нибудь казнен революцией?
— Никто.
— К какой партии принадлежал ваш отец?
— Не помню.
— А мать?
— Не помню.
— Она жива?
— Не имеет значения.
Пауза.
— Когда молодого пария, как вы, который ничего толком не знает, посылают на ответственное дело — очевидно, у него есть какие-то особые достоинства, помимо наивности и невежества. Как вы думаете?
— Да, наверно так.
— А какие, по вашему мнению?
— Не мне говорить о себе.
— Это я могу сделать, правда?
Шлегель последний раз бросает взгляд на разостланную перед ним карту.
— Очень грубая работа, — говорит он. — Человек, никогда не бывавший в этих местах, сроду не рискнул бы итти по такой шпаргалке. И моста этого нет, и шоссе не туда. На память составляли?
Проходчик молчит.
— Почему вы не пишете больше стихов? — спрашивает Шлегель.
Пауза. Пауза. Очень хорошая пауза.
— Я никогда не писал стихов.
— Разве? Точнее, пожалуйста.
Память, работавшая с невероятной стремительностью, тотчас развернула маленькое воспоминание. Месяца два назад Шлегель обратил внимание на заметку из Кореи в харбинском белогвардейском журнале. Сразу бросалось в глаза, что писал ее неудачный поэт, владевший языком ходульно приподнятой прозы. Неудачные поэты всегда стараются и прозу писать, как стихи. Шлегель сам когда-то сочинял, и ему было видно, что поэт, внимательно читавший Маяковского, отразил его влияние в своем языке. Шлегель тогда подумал, что этот лектор из Кореи — в недавнем прошлом советский подданный. Такие странные выводы являются почти сами собой в сознании, натренированном на сближении самых противоположных ассоциаций. Что-то было в языке этого лектора из Кореи такое, чего не было в языке старых белогвардейцев, — пожалуй, как это ни странно, — следы какого-то неясного благородства вместе с большой свободой. На язык старых белогвардейцев Маяковский никогда не оказывал влияния.
Так возникло несколько отправных точек. Бывший поэт, статьи в журнале, советское гражданство.
Вопрос о стихах родил паузу, ставшую ответом.
— Почему вы бросили писать статьи из Кореи? — спросил затем Шлегель.
Опять пауза.
— Я никогда не писал статей.
— Обычно мы не втягиваем в дела подследственных их родных, но в вашем случае…
Шлегель поглядел на проходчика. Тот был бледен, как в первый час поимки. Два или три раза пробарабанил рукой по столу и, спохватившись, поднял руку и погладил волосы.
«В нем борются два желания — сознаться и продолжать борьбу. Но как ее продолжать, он не знает».
— Вы, кажется, хотите меня о чем-то спросить? — говорит Шлегель.
— Что? Нет, нет.
— В таком случае ответьте на мой вопрос: как вы смотрите на привлечение к вашему делу родных? Или обойдемся без них?
Проходчик поднял лицо.
— Никодим вами взят?
— Да.
— Значит, вы все знали с самого начала?
— Да.
— Так зачем же было валять со мной дурака?
— Без этого валянья вам трудно было бы осознать свое поистине дурацкое положение. Когда преступник пойман, его обыскивают. Вы обысканы. Снимите маску героя. Вы только преступник — фашист.