Декабрь
Стояли морозы в пятьдесят градусов, но четыреста самолетов шли на Восток.
Летчик Севастьянов шел последним рейсом на север. Линию занимала Женя Тарасенкова. Он зашел к ней проститься и встал у окна, глядя на новый город — бывшую стройку 214.
— Вот видишь, тут был лес, — говорил он, — там болото, там площадь появилась, я даже сам не знаю откуда. Очень смешно, когда появляются улицы. Ты все это еще увидишь на стройке двести двадцать один. Там город только что родился. Он, как мальчонка грудной, весь в руке. Здесь вот, где универмаг, жил покойный Шотман. Здесь он и умер. Поставили памятник, а он потом оказался посреди улицы. Там, где вокзал, было болото. Ужасное болото. Раз, помню, в нем медведь утопал — двое суток ревел, спать нельзя было. Да, теперь летать хорошо, — добавил он. — Кругом жизнь. На озере прямо Сочи выстроили. Курорт, чорт его дери! Большущее озеро, красота.
Женя сидела в ситцевом капотике, перешивала пояс летнего комбинезона.
Севастьянов постучал носком сапога по полу.
— И в школе капот носила? — спросил он прищурясь.
— Нет. Разве не помнишь? А что?
— Не помню. Да не тот вид, понимаешь. На чью-то жену смахиваешь.
— Тебе неприятно?
— Честное слово, неприятно. Сколько тебе сейчас?
— Двадцать три. А что?
— Разрушается впечатление, когда в капоте.
— Ерунда. А что?
— Френкель твой муж?
— Нет. А что?
— Как-нибудь в другой раз. Ну, так газуй. Трасса детская. Четыре часа. Если увидишь такую — Олимпиаду, теперь она жена Жорки радиста, ей большой привет передай. Полухрустов, бывший прокурор, золото ищет вместо Шотмана; приметь его, хороший мужик. На Камчатке свяжись с Федоровичем, чуть что — к нему. Золотая душа. В Николаевске-на-Амуре шеф тебе будет Зуев, партизанище. Никого не ищи — вали к нему, если беда пришла.
Женя подняла голову.
— С Жоркой давно не говорил? — спросила она. — Какой он на вид, не знаешь?
— Его никто не знает. Живет в тайге, невидимо. Неделю назад говорил с ним. А что?
— Скажи ему: Тарасенкова Женя возвратилась в тайгу.
— На тебя многие зло имеют. Вся холостая тайга грозится. Да! — вспомнил он. — Пойдешь рейсом на стройку двести тридцать, не обмишурься: рядышком, километрах в семидесяти, другая похожая есть — двести семьдесят шестая. Город и город. Так и запомни: вокруг двести тридцатой — сопки, а у них головы с дырами, налиты желтой водой, а вокруг двести семьдесят шестой — синие, как море.
— Что ж, кроме меня, девушек нет? — сказала, краснея, Женя.
— Девушки бывают разного типа, — неопределенно произнес Севастьянов вздыхая.
— Слушай, Севастьянов, скоро ведь два года, как я ушла. Неужели помнит меня, не забыла тайга?
— Старики говорят — крепкая любовь только на третьем году развертывается. А тебе, Жень, еще лет пять себе прощенье не вымолить. Вот постареют парни, тогда простят.
— А хочется мне в тайгу, Севастьянов! Ах, до чего хочется! — сказала Женя, моргая глазами.
Севастьянов встал.
— Жалко, не сошлись наши трассы. Я бы с тобой, Жень… Ну, не буду. Валяй!
Он махнул ей рукой с порога и выскочил.
Она подбежала к окну. Севастьянов стоял на улице, глядя себе под ноги. По улице мчались автомобили, пахнущие запахами тайги, шли на гусеницах передвижные электростанции, катились тачанки, валила толпа рабочих. За городом на бледно-голубом небе проступала черная сыпь — всходили эскадрильи.
— Севастьянов! — крикнула Женя, свесившись из окна. — Севастьянов, Алеша! — голос ее мгновенно рассеялся в грохоте улицы. — Алеша, родной мой! — крикнула она еще раз. — Толкните этого летчика, высокого, толкните его! — кричала она вниз прохожим, но никто не слышал ее.
Лишь милиционер, просторным взглядом обнимая участок, взглянул и покачал головой.
Женя отошла от окна. Халатик ее расстегнулся. Бедная, латаная сорочка сползла с плеча.
— Не надо волноваться, — сказала она себе. — Мы еще встретимся. Мне нельзя волноваться, ни в коем случае, — она поправила сорочку и поглядела на свое крепкое, сбитое тело. — Нам надо держаться в форме, а то живо выставят из авиации.
В последние дни декабря Луза выехал из владивостокской клиники домой, на границу. Голова его была еще забинтована, и он ходил, опираясь на плечо жены. Ехать он решил на машине до самого Ворошилова, по шоссе, которое только что пробили в уссурийских сопках. Но Полухрустов поймал его перед самым отъездом и три дня возил по городу и заводам.