Буиссон любовался им. Курбэ тяжело дышал, грузный подбородок его часто мотался из стороны в сторону.
— Серебро на возах, — произнес он. — Я никогда ничего подобного не видел. — Он громко и пошловато причмокивал губами, как актер, играющий старого сладострастника.
Буиссон говорил ему в плечо:
— Я знаю, революция управляет моей рукой. Я знаю. Но помогаю ли я революции? Нужен ли я ей как художник? Чем — понимаете? — чем я ей нужен? Это меня мучает. Я не вижу себя.
Курбэ, причмокивая, говорил:
— Вот сядьте тут и пишите. И не надо никогда выбирать, будто бы вот отсюда революция, а оттуда не революция или здесь она есть, а там вот нет. Совершенная чепуха. Напишите-ка, дружище, эту замечательную историю.
Буиссон говорил ему:
— Я не знаю, куда девать руки и ноги; все тело, кроме сердца, кажется мне несносной обузой. Я весь счастлив этим изумительным беспокойством. Что делать? Я иногда думаю — писать ли? Может быть, просто взять винтовку и итти в батальон?
Курбэ обернулся и, еще щуря глаза, как он всегда делал, высматривая уголок жизни для картины, сказал беспечно и очень убежденно, сразу ответив на несколько сомнений Буиссона:
— А чем угодно. Пишите хоть той же винтовкой!
Он быстро пошел вслед Камелина, волоча за собой Буиссона.
— Боитесь? А чего вы боитесь? Совершенная чепуха. Я скажу так: сердце у человека одно. Если его нет в работе — нет нигде. Вы не преувеличиваете насчет своего сердца? — строго спросил он. — А то, может, вы ни во что и не верите, — добавил он неуважительно и, прекратив говорить, бесцеремонно оперся о плечо Буиссона, так как одышка мешала ему итти.
К ним подбежал ювелир Файзулла Франсуа, еврей, феллах и турок одновременно. С его лица скатывался мелкий медленный пот, делая лицо похожим на кусок свежего сыра.
— Господа, пропадают неповторимые вещи, — сказал он шопотом. — Послушайте, вот вчера… Моиз!
Бедно одетый старьевщик подскочил к нему.
— Моиз, расскажи господам артистам твое вчерашнее происшествие.
Голос Камелина прервал его сообщение.
— Довольно орать! — крикнул он агентам мэрий, требовавшим срочной приемки привезенного ими добра. — У меня не свалка, ребята. Мне надо золото и серебро. Что не возьму, забирайте обратно. Ясно?
— Гражданин директор Камелина, я имею предложить вам немножко золотых денег, — сказал Франсуа Файзулла. — Я заплачу вам хорошими золотыми за вещи, которые не имеют для вас значения.
— Мы ничем не торгуем.
— Вам нужно золото, — прервал его ювелир. — Я вам дам золото. Зачем же уничтожать прекрасные вещи? Агенты мэрий понасобрали бог знает что. Обыск, вы думаете, это экспертиза?
— Все, что найдется ценного, граждане оценщики отберут для передачи в музеи, — сказал Камелина.
— Я уже знаю, что они отберут, — опять заговорил ювелир. — Все хорошие вещи за последние двадцать лет не миновали вот этих моих рук. Но я — то ведь знаю, что такое революция, гражданин директор. Слава моему старому богу, я уже имел их три раза в жизни. — Он ухватился за сюртук Курбэ. — Революция не сохраняет вещей, дорогих, как воспоминание. А что такое вещь, Камелина? Вы же старый бронзовщик, зачем вы с меня смеетесь? Есть вещи, которые стоят, и вещи, которые заслуживают цены. Ну хорошо, чаши работы Пеги вы отдадите в музеи, подсвечники бросите в тигель, а что вы сделаете, например, с серебряным крестиком весом в пятьдесят граммов? А за подобный крестик, если он мне подойдет, я даю вам сто франков золотом, даже двести, чтобы вы еще раз не делали большие глаза.
— А качество, качество… — спросил возмущенный Курбэ. — Качество вас не интересует?
— Мосье артист, меня интересует заработать. Вы говорите, как самый маленький мальчик. Ну, вот возьмем обыкновенную солонку сто граммов весом, с рисунком моего мастера, она будет стоить одно, а солонка Вальдека Пеги будет стоить другое, с инициалом бывшего императора — впятеро, а если у вещи есть хороший наследник, он даст за нее и в десять раз больше.
— Оставьте, Франсуа, — сказал Камелина и позвал художников во внутренние комнаты.