Выбрать главу

Они едва поспевали за гробом.

Никто никогда не видел, чтобы на скрипках играли во время ходьбы. Вскоре музыканты остановились и играли стоя. В промежутках между пьесами они бегом догоняли гроб.

Поляки всех легионов объединились в единый хор. Гарибальдийцы, у которых Домбровский был в свое время полковником, пели особо. Ораторы, чтобы произнести несколько слов, должны были занимать балконы квартир, выходящих на путь процессии, так как на мостовой задерживаться было опасно — толпа раздавила бы всякого остановившегося, даже не заметив такого несчастия.

Это был последний массовый праздник Коммуны.

Буиссон впервые подумал о Джеккере. Еще сегодня утром он мог считать себя спасенным — пять дней назад в город вошли версальцы, горел Лувр, горел Тюильри, горела набережная; федератов расстреливали на каждом углу. И вот не будь Клавье…

— Какой сегодня день? — спросил Джеккер.

Ему назвали.

— Какая поздняя весна, — произнес он печально.

— Напротив. Дни были жаркие, хоть куда.

— И сыро, — сказал он, не слыша реплики, и быстро, без волнения, спросил: — А город горит, а? — Он несколько раз оглянулся в сторону города.

Иссиня-черные тучи дыма или страшной грозы низко залегли над крышами.

— И Пантеон и Дворец правосудия, все? — заинтересованно спросил Джеккер.

Либертон молча кивнул головой в ответ.

Улица des Partans началась узкой, крутой тропинкой между буграми и рытвинами свалочного поля.

— Однако это здорово далеко, — сказал Буиссон. — А что, если вот тут, а?

Все остановились, разглядывая местность.

— Дойдемте уж до конца, — ласково сказал Джеккер. — Все равно вам итти до парка.

Он поспешно двинулся первым.

Молча свернули на Китайскую улицу. Парк открывался верхушками худых тополей в самом конце ее. Показались первые фигуры людей.

Отсюда, с холма, катилось вниз, на город, утро. Дождь вобрал в себя солнце, как краску, и шел разноцветной массой — то желтой, то серой, то блестящей, как свежие медные опилки.

— Ну, вот тут, — сказал Либертон и показал на канаву, прикорнувшую между улицей и стеной.

— Спускайтесь, — распорядился Клавье.

Джеккер сдернул пальто и неумело, чуть раскорячась, сбежал на мокрое дно ямы.

Какой-то парень мчался со стороны парка.

— Стойте, стойте! — кричал он. — Я тоже. Подождите!

Быстро зарядил ружье.

— Ну, желаю вам никогда не вспоминать об этом, — отрывисто сказал Джеккер.

Он поднял глаза к небу, но быстро опустил их и стал взволнованно разглядывать дула ружей. Он поморщился.

— Не вспоминать? Напротив, напротив… — сказал кто-то.

Все оглянулись на Буиссона. Он, однако, не соображал, сказал ли он что-нибудь. Ему казалось, что он не раскрывал рта, хотя молчать было действительно страшно. Надо было говорить много, хорошо, убежденно. Рассказать всю свою жизнь, развернуть свою растерянную душу, заглянуть туда самому и понять, как и почему все это вышло.

Джеккер досадливо дернул губой. Он хотел сунуть руки в карманы. Вынул их и занес за спину. Пальцы рук конвульсивно метались, он не мог сжать руку в кулак.

Тут они все шестеро выстрелили. Ха! Залп отдался прямо в кишках.

— Ну, пошли, пошли, — заторопил Клавье, — у нас еще тысяча дел.

Последняя страница в дневнике Эдуарда Коллинса

Несмотря на предупреждение мистера О., я никогда не думал, что конец так близок. Самые замечательные события произошли с быстротой поистине необъяснимой. Говорят, что в день, когда версальцы ворвались в город через ворота Сен-Клу, Домбровский был у себя дома, на улице Vavin, 52. В переполохе его даже забыли известить об опасности. Когда в четыре часа дня он появился в штабе в Ла Мюэтт и выслушал доклад с тем щегольским спокойствием, которое появлялось у него в самые критические минуты, он тотчас распорядился послать за батареей седьмого калибра в Морское министерство и вызвать 19-й и 69-й батальоны.

— Я буду командовать сам, — обнадеживающе сказал он.

Тотчас, говорят, он посылает депешу Комитету общественного спасения — она идет три часа — о необходимости послать части для занятия ворот Отей. Федераты окапываются у виадука и у начала бульвара Марата. Баррикадируют набережную на высоте Иенского моста. В понедельник двадцать второго Домбровский, около двух часов ночи, бледный, расстроенный, контуженный осколками камня в грудь, появляется в Ратуше. Он рассказывает о бесплодных попытках остановить бегущих.