— Есть такой, — поднимается в заднем ряду Пацюк, полный, с длинными украинскими усами мужчина, в кубанке набекрень. — Чую. Где ж там под самую крышу? Вы бы очки надели.
— А ты не серчай, Никита Алексеевич! — оборачивается к нему Дядюшкин-председатель. — Терпи! К чему это — очки? Нехорошо. Отвечай по существу.
— Э-эх, так его растак!.. — срывается с места дед Абросим Иванович Чмелёв, пробирается между рядами скамеек и идет к сцене.
— Куда ты, дед? — машет на него рукой Семен Елкин. — Куда? Вернись, рано еще. Прение еще не открывали.
— А мне оно и не нужно, твое прение, — отвечает дед. — Настигло время сказать — и скажу, и не перебивай меня, ради Христа, а то брошу. — Дед останавливается. — Как же я этого не люблю, ну вас к чертовой матери! Когда б ни начал — то, говорят, какой-ся рыгламент не вышел, то не открывали еще, то уже закрыли. Тьфу, чтоб вы провалились! — поворачивает обратно.
— Так еще комиссия не кончила. Нельзя, Абросим Иванович, порядок ломаешь, — убеждает Елкин.
— Ничего, дайте сказать деду, — говорит Капитон Иванович. — Мы подождем. Иди, иди, Абросим Иваныч!
— Валяй, Абросим Иваныч!
— Дать деду слово! — несется из зала.
— Ладно, нехай выскажется, — говорит Елкину Дядюшкин. — Ты, Абросим Иваныч, только поприличней выражайся. Тут — женщины.
— А это как придется, — отвечает дед. — Не ручаюсь, — и идет к сцене.
— Граждане колхозники колхоза «Красный Кавказ»! — начинает Абросим Иванович пространно и торжественно. — До каких пор будут приезжать к нам люди и колоть нам глаза нашим животноводством? Может, оно вам, верно, не болит, как вот гражданка Абраменкова сказала, но мне болит, потому что хоть мое дело и маленькое, я — сторож, но причисленный к этой отрасли, и считаюсь как работник животноводства. Ей-богу, истинно говорю вам — терпение уже лопается!.. Тут спрашивали, кто виноватый, вот и я как раз об них хочу сказать, об этих самых сукиных сынах, кто довел наше животноводство до ручки, растак их… кмх! Да… У меня должность такая: хожу кругом двора, звезды считаю и чего-чего только не передумаю за ночь! Припомню и что раньше было, еще до извержения царя, и гражданскую войну, и вот стану сам с собой рассуждать: что у нас такое, в нашем колхозе, с животноводством получается? Прочее хозяйство в гору идет, а животноводство — вниз. В чем тут гвоздь забитый? Да в самих руководителях, по-моему! Сколько уже у нас заведующих переменилось! Милиён! И все без толку. Прямо не везет нам на них, либо место у нас такое, богом проклятое. Был Степка Журавлев — этот, барбос, начал выручку за молоко пополам делить: половину в кассу, половину в карман. Скинули его, судили, назначили Фаддея Кузьмича. Кузьмич полгода поработал — помер. Ну, царство ему небесное, это со всяким может случиться. После него поставили Гаврилу Отрыжкина. Такой был захудалый да больной, подкормился сливками — начал выбрыкивать, дояркам проходу не дает, прямо удержу нет. Скандалы у нас каждый день, мужья ревнуют, жен терзают. Скинули и Отрыжку. После Отрыжки еще штуки три сменилось, и все такие же: либо не в курсе, либо с какой-ся придурью. Назначили, наконец, нам Никиту Пацюка. Ну, думаю себе, этот поведет дело! Парень наш, красный партизан, командиром взвода был у нас в отряде. Человек пожилой, с понятием. Ну, и что ж из него получилось? И этот старый козел по той же дорожке пошел!..
Абросим Иванович призадумывается.
— Может, оно и неприлично здесь о таких вещах говорить, но приходится. Кабы общественное дело не страдало, а то ведь — хозяйству разор!.. Я так и не придумаю: в чем тут гвоздь забитый, почему они у нас все одной болезнью болеют? Либо от безделья — не может человек свою линию найти, в чем его хвункция, как заведующего, заключается, и начинает от скуки дурить, либо на самом деле молоко такое вещество, если много его употреблять, действует на людей? Не знаю, на меня уже не действует. У меня еще с тысяча девятьсот…
— Ближе к делу, Абросим Иваныч! — просит Дядюшкин. — Покороче.
— А я к делу и веду. Куда ж еще ближе… Об чем я говорил? Тьфу, чтоб тебя, перебил!.. Да, насчет Пацюка. Ну, так вот, не могу сказать, какая тому причина, но и Никита Алексеич наш в тую же кадрель ударился. Была у нас в хуторе спекулянтка-единоличница Лизка Моргункова, и он, красный партизан, колхозник с двадцать девятого года, с той спекулянткой спутался! И до чего ж хорошего это довело? До рукопашного бою. Вот тут, прямо перед клубом на улице. Жинка его шла вечером по воду, а он тут свиданьичал с Лизкой — ну и потянула коромыслом по горбу. Начал было Никита отступать за плетень, она его и там настигла, да цибаркой по голове! А цибарка была с водою. Изувечила ее, цибарку, сбила в лепешку. Народ кругом, тюкают… Какой же от него теперь может быть авторитет? Придет на ферму, станет дояркам что-нибудь указывать, а они: «Гы, гы!.. Никита Алексеич! А цибарку выпрямили?..» И хотя бы уж после этого покаялся. Нет, продолжает! Только теперь уже не дома, а в отдаленности, больше по хуторам. Все разъезжает: то силосорезку вроде ищет, взять на время, то сепаратор, говорит, продается где-то по случаю, а сам — до девчат. Это уж я доподлинно знаю. Рассказывали ребята с Вербового, что там наш Никита Алексеич вытворяет, когда приезжает. Жинка его тут? Присутствует? Ну, извиняйте, из песни слова не выкинешь. Я бы, может, и не стал всего объяснять про своего командира бывшего, да само дело заставляет. В общем ты, Настя, не дюже ублажай его, когда он приезжает ночью домой да говорит: ездил аж на Пасечный хутор, замерз, проголодался, — его там без тебя поят и кормят.
В переднем ряду, где сидит жена Пацюка, Настя, — шум, возня. Настя порывается встать, хочет, видимо, пробраться ближе к мужу, ее удерживают, успокаивают. Елкин призывает к порядку, стучит карандашом по столу. Дед Чмелёв продолжает:
— Ну, это еще не все. Второе — начал наш Никита пьянствовать. Рассобачился окончательно. Пьет, по-старому сказать, как перед страшным судом. Праздник, будень — ни с чем не считается. Патефон, соленый огурец — больше ему ничего не нужно. Доносят ему: пропали быки, которыми сено подвозим, ушли с попаса — с горя пьет, нашлись быки — с радости, издохла корова — поминки справляет, отелилась — крестины, так и идет у него конвейером. А на фермах тем часом коров не чистят, корм переводят, две траншеи силоса погноили — подплыл водой; бураки поморозили, на телят понос напал, на телятниц столбняк какой-ся: станет в дверях против солнышка, руки в боки упрет, семечек на губы навешает и стоит, поплевывает с утра до вечера. Черт бы вас побрал с этакой работой!.. И бригадир у нас на мэтэфэ такой же, Макар Чичкин, — вот он сидит, полюбуйтесь на него, — лодырь из лодырей. Может, станешь, Макар, отказываться? Куда там отказываться, — я все правильно говорю. Разобьют коровы корыто — целую неделю будет плотников ждать, сам ни за что за топор не возьмется. «Не моя, говорит, хвункция». Говорил я Пацюку: «Не ставь ты, ради бога, Макара на должность! Это же ни рыба ни мясо, никакого с него навару не получится!» Нет, назначил бригадиром. Понравился ему, должно быть, тем, что водку глушит не хуже его… Вот тут гражданка Абраменкова называла разные такие слова, которые нашим дояркам не известные, рацивон и все такое. Да откуда же нам их знать? Или, может, у нас на фермах собрания когда бывают, или курсы проводятся? Ничего такого нету. Никакой массовой работы, — одна, можно сказать, голая администрация. Забегут Пацюк с Чичкиным, покричат, пошумят, глядишь — уж смылись. Так и знай: либо сепаратор поехали вместе покупать, либо патефон накручивают.
Абросим Иванович оглядывается через плечо на Елкина:
— Как там, рыгламент еще не кончился? Скоро начнешь тарахтеть?
Из зала единодушно отвечают за Елкина и колхозники «Красного Кавказа» и гости:
— Не кончился!
— Продлить деду!
— Продолжай, Абросим Иванович!
— Ну ладно. Хотел я еще рассказать про кобылу Зорьку… Ведь это, что хвост быку оторвали, это же у нас случилось, на животноводстве. У нас тут так: чтоб ни стряслось — где? — на животноводстве. Бабы поскандалили — где? — у нас. Волки жеребенка разорвали — у нас. Быка покалечили — у нас. Каждый день происшествия. Что придумали, сукины сыны, обормоты, Митька Стороженко и Васька Пеньков! Связали быков хвостами, поставили их зад к заду и давай хлестать — за спором, чей перетянет, покуда и оторвали хвост одному. Судить надо, подлецов! Но этого мало, я хочу сказать — в чем тут гвоздь, откуда они такой пример взяли? Да от самого ж заведующего! И он так же издевается над худобой. Была закрепленная за Пацюком кобыла Зорька, вы ее все знаете, молодая кобылица, шустрая такая. Дали ему, как заведующему, — на, ездий по делам, куда тебе нужно, только береги ее. Ну и что ж? Загнал! Мотается по хуторам, силосорезку ищет, — уже и силос давно набили, а он все ищет, вернется домой, бросит ее на дворе оседланную либо привяжет с пьяных глаз до той метлы, что Настя у порога заметает. Ходит Зорька по огороду до утра, метлу за собой тягает, заподпружится, нажрется всякой дряни. Если я не наведаюсь да не отведу ее на конюшню — никто и не кинется. Раз этак сделал, другой, потом горячая воды хватила — ну и все, пропала Зорька. А кобыла была какая!.. Э-эх, безобразники, разорители, головотяпы, чтоб вас скорежило в три погибели!..