Выбрать главу

Я обернулся и сердито посмотрел на него.

— Что ты говоришь?

— Моя сказала: «Чи-ли».

— Что это значит? — нетерпеливо спросил я.

— Твоя понимает «здлавствуй, Джон»?

— Да.

— Твоя понимает «площай, Джон»?

— Да.

— Ну вот, «чи-ли»— то же самый.

Я прекрасно понял его. «Чи-ли» значило примерно то же, что «спокойной ночи», а мальчику не терпелось уйти домой. Но склонность к озорству, которая, боюсь, была и во мне, подталкивала меня пропустить этот намек мимо ушей. Я сказал, что ничего не понимаю, и снова занялся своим делом. Через несколько минут я услышал, как деревянные башмаки Вань Ли жалобно застучали по полу. Я поднял глаза. Он стоял у двери.

— Твоя не понимает «чи-ли»?

— Нет, — строго ответил я.

— Твоя понимает «большой дулак»? «Чи-ли» — то же самый!

И, выпалив эту дерзость, он убежал. Однако на следующее утро он был по-прежнему кроток и терпелив, а я не напоминал ему про его вчерашнюю выходку. Решив, должно быть, пойти на мировую, он принялся чистить черной ваксой всю мою обувь — этого я никогда от него не требовал, — включая желтые домашние туфли из оленьей кожи и высоченные сапоги для верховой езды. Успокоение потревоженной совести заняло у него два часа.

Я уже говорил о честности Вань Ли, приписывая это качество скорее его природному уму, чем принципам, но теперь вспоминаю два исключения из этого правила. Мне захотелось достать свежих яиц, чтобы внести хоть какое-нибудь разнообразие в неудобоваримое меню приискового городка. Зная, что соотечественники Вань Ли большие любители разводить кур, я обратился к нему. Он стал приносить мне яйца каждый день, но получать плату отказывался, уверяя, что хозяин не хочет продавать их, — поразительный пример бескорыстия, ибо яйцо стоило тогда полдоллара! Но вот однажды утром, во время завтрака, ко мне явился мой сосед Форстер и стал жаловаться на свою горькую судьбу: его куры за последнее время или совсем перестали нестись, или ходят в кустарник и кладут яйца там. Вань Ли слышал этот разговор и продолжал хранить кроткое молчание. Но как только сосед ушел, он повернулся ко мне, давясь от смеха:

— У Фолстела кулица — у Вань Ли кулица — то же самый.

Вторая его выходка была гораздо смелее и опаснее. В то время почту доставляли очень нерегулярно, и Вань Ли часто приходилось слышать мои жалобы на запоздалую доставку писем и газет. Придя однажды в редакцию, я с удивлением увидел, что мой стол завален письмами, очевидно, только что полученными, которые все были адресованы другим лицам. Я повернулся к Вань Ли, взиравшему на них со спокойным и удовлетворенным видом, и потребовал объяснения. К моему ужасу, он указал на пустую почтовую сумку, которая валялась в углу, и ответил:

— Постальона сказала: «Нет письма, Джон, нет письма, Джон!» Постальона обманывает. Постальона плохая. Моя вчела достала письма — то же самый!

К счастью, было еще рано, почту не успели разнести. Мне пришлось спешно переговорить с почтмейстером. Дерзкую попытку Вань Ли ограбить почту Соединенных Штатов Америки удалось в конце концов загладить покупкой новой почтовой сумки, и только таким образом этот случай не получил огласки.

Если бы даже я не любил моего маленького слуги-язычника, одного чувства долга по отношению к Хоп Сину было достаточно, чтобы заставить меня взять Вань Ли в Сан-Франциско, куда я возвращался после двухлетней работы в «Северной звезде». Не думаю, чтобы он испытывал удовольствие от такой перемены. Я объяснял это страхом перед людными улицами (когда ему приходилось идти по моему поручению куда-нибудь через весь город, он выбирал окольную дорогу и шел окраинами), нежеланием подчиняться дисциплине англо-китайской школы, куда я хотел его отдать, любовью к свободной, бродячей жизни на приисках, наконец просто упрямством! Но то, что здесь могли быть какие-то суеверные предчувствия, долгое время не приходило мне в голову.

И вот у меня появилась возможность, которой я давно ждал и на которую крепко надеялся, — возможность окружить Вань Ли мягким, смиряющим влиянием, создать ему жизнь, способную воспитать в нем добрые чувства, то, чего не могли насадить в его душе ни мои поверхностные заботы, ни моя редкая ласка. Вань Ли поступил в школу китайского миссионера, умного и доброго священника, который заинтересовался мальчиком и — больше того — поверил в него. Я поселил своего подопечного в семье одной вдовы — матери веселой, хорошенькой дочки, двумя годами младше его. И этот веселый, приветливый, жизнерадостный и невинный ребенок сумел затронуть в натуре мальчика такие глубины, о существовании которых никто и не подозревал. Этот ребенок пробудил в нем отзывчивость, которую до сих пор не могли пробудить ни поучения окружающих, ни богословские проповеди.

Эти несколько месяцев, обещавшие дать в будущем такие плоды и обманувшие наши ожидания, принесли, должно быть, много счастья Вань Ли. Он боготворил свою маленькую подругу почти суеверно, но меньше, чем фарфорового языческого божка, но относился к ней гораздо ровнее. Ему доставляло огромное удовольствие провожать ее в школу, нести ее книжки — услуга, всегда сопряженная с опасностью, которой были чреваты встречи с его маленькими арийскими братьями.

Он мастерил для нее замечательные игрушки, вырезал из моркови и репы крохотные розы и тюльпаны, из дынных семечек — цыплят, делал веера и змеев и с особым искусством кроил из бумаги платья для кукол. А она, в свою очередь, играла ему на рояле и пела, обучала его всяким милым и тонким штучкам, известным только девочкам, подарила желтую ленточку в косу (считая, что желтое лучше всего идет к цвету его лица), читала вслух, показывала ему, чем он выгодно отличается от других мальчиков, наперекор всем обычаям повела его с собой в воскресную школу — и восторжествовала, как маленькая женщина. Мне хотелось бы добавить, что она обратила моего Вань Ли в христианскую веру и заставила отказаться от фарфоровых идолов, но я рассказываю правдивую историю, а девочке было довольно того, что она наделила его своей христианской добротой, не дав ему заметить, как он переменился. И так они жили тихо и мирно — маленькая христианка, носившая на круглой белой шейке золотой крестик, и смуглолицый маленький язычник, прятавший на груди уродливого фарфорового божка.

Из этого года, богатого событиями, два дня в Сан-Франциско запомнят надолго — те два дня, когда толпа его граждан напала на чужестранцев и убила их, невооруженных, беззащитных, только за то, что они чужаки, что они другой расы, что вера у них другая, цвет кожи другой, и работают они за любую плату, какую удается получить. Нашлись такие робкие общественные деятели, которые при виде всего этого решили, что настал конец света; нашлись и видные государственные мужи — я стыжусь назвать их здесь по именам, — которые начали подумывать, что раздел конституции, гарантирующий гражданские и религиозные свободы равно как гражданам страны, так и иностранцам, представляет собой ошибку. Но нашлись среди нас и смельчаки, которых нелегко было запугать, и в течение суток мы добились того, что робкие общественные деятели могли ломать руки в безопасности, а видные государственные мужи — высказывать свои сомнения, не причиняя другим вреда. И в разгар всех этих событий я получил от Хоп Сина записку с просьбой немедленно зайти к нему.