Выбрать главу

Наталья отвечала небрежно:

— Можешь, только ты там еще ничего не поймешь.

— Можно взять ваш красно-синий карандаш?

— Можешь, только не поломай.

Но однажды она застала его за рисованьем. Красным и синим карандашом была нарисована картина: Людмила в саду Черномора. Сад был голубой, светло-тенистый, и только Людмила была нарисована красным, как язычок пламени в волшебной синеве… Наклонив лоб, прикусив губу, Павел осторожно растушевывал голубую кисею листвы и не заметил, как Наталья заглянула через его плечо.

— Это ты нарисовал? — спросила она недоверчиво. Он мельком оглянулся на нее, заерзал на стуле и покраснел.

— А разве нехорошо? — спросил он немного погодя, поглядев на рисунок, и уже смело повернулся к ней и взглянул ей в глаза.

— Нет, очень хорошо, — сказала она серьезно. Он взял рисунок и протянул ей:

— На.

— А тебе не жалко?

— Нет. Я таких сколько хочешь могу нарисовать, — сказал он. — Только мне нечем.

Она посмотрела на рисунок и сказала:

— Ты бери мои краски. А этот карандаш пусть будет у тебя. Насовсем.

К годовщине Октября Андрей провел в доме электричество. Теперь в кухне и в спальне висели лампочки, дававшие чистый и яркий свет: в спальне — под стеклянным тюльпанчиком лампочка, в кухне — под зеленым жестяным колпаком. И в новой пристройке, где помещалась телка, тоже было электрическое освещение, и Евдоким рассказывал на заводе:

— Малый-то мой свет провел — сам, без мастера.

— Я тебе его еще не так выучу! — кричал Шестеркин. — Ты мне за него знаешь какой магарыч должен поставить? Знаешь?!

— Ну, какой? — спросил Евдоким.

Но Шестеркин сам не знал, какой магарыч ему полагается за обучение Андрея. Андрей уже работал самостоятельно, а Шестеркин по нескольку раз в день подходил к нему и учил его всему, что сам умел, — ему жалко было расстаться с таким понятливым учеником.

На демонстрацию 7 ноября ходила вся семья Чернышевых. Наталья шла со своей школой, Андрей — с заводской молодежью, Евдокия и младшие дети — с Евдокимом. Катю Евдоким нес на плече.

10

В цехе поставили новые машины, привезли пресс небывалой мощности. Шестеркин думал, что его уволят, потому что его уменье при новых машинах станет ненужным, и запил от огорчения. Но его не уволили, а поставили обучать подростков и даже прибавили ему зарплаты.

— Выгнать бы тебя за твою дурость, — сказал ему Евдоким, — да жаль: голова у тебя — когда трезва — хороша.

— Молчи, молчи! — кричал Шестеркин. — Думаешь, машина меня заменит государству? Машину государство купит и продаст, а голову мою никто не купит, ни за какие деньги!

Евдоким пошел учиться на курсы повышения квалификации: без этого не удержаться бы ему в рядах лучших рабочих при новой технике и новых нормах. Свободного времени стало у него еще меньше; но при всех своих заботах он успевал думать о семье, об ее нуждах. Он решил, что нельзя дальше жить в такой тесноте, — повернуться в доме негде.

— Корове у нас просторней, чем нам с тобой, — жаловался он Евдокии. — Андрей! Светелку пристроим?

— Безусловно пристроим, — отвечал Андрей.

— Вдвоем справимся?

— Определенно справимся.

— Составь-ка расчет! — приказал Евдоким. — Аккуратно составляй, без роскоши.

В те годы многие рабочие строили себе дома, нетрудно было достать материал в рассрочку, и за одно лето, при помощи Шестеркина, светелка была поставлена. Там стали спать Андрей и Павел. Туда приходили к Андрею товарищи. Они играли на гитаре и хорошо пели, а случалось — спорили о чем-то напечатанном в газете и кричали так, что казалось — вот-вот быть драке. Евдокия подавала им чай и закуску, ей было приятно, что Андрюша подрос и стал развитой и с лица симпатичный, свои у него знакомые, своя какая-то интересная жизнь. Павел, смирно сидя в уголку, слушал песни и споры и рисовал смешные портреты.

И вдруг опять появился Ахмет!

Словно что толкнуло и подняло Евдокию, когда она подошла невзначай к окну и увидела его. Он стоял на краю тротуара и глядел на ее окна. Должно быть, он давно уже тут стоял: его пальто и барашковая шапка промокли от дождя. Евдокия, сама не помня как, враз очутилась на крыльце. С мокрым лицом, сияя белыми зубами, Ахмет взял ее за руки выше локтей и крепко сжал.

— Ох, что ты… увидят… иди… — бормотала она как в тумане. А сама не уходила и не замечала, что потоки дождя с карниза льются ей на голову и на плечи.

Ахмет сказал быстро:

— Как стемнеет, приходи на Разгуляй, к булочной, буду тебя ждать.

И ушел, озираясь. Она смотрела вслед, пока он не свернул за угол. Потом вошла в дом медленно, ноги у нее стали будто из ваты.

Когда стемнело, она пошла на Разгуляй.

11

Возвращались поздно — не понять было в черной осенней мокряди, который час.

Ахмет сказал, что его часы остановились. Он провожал ее, они долго шептались и целовались под чужими воротами, прежде чем расстаться.

Дома во всех окнах было темно. Она постояла, потом постучала негромко в темное окошко. Она думала, что придется стучать долго, — и Евдоким, и дети горазды были спать, — но сейчас же в сенях по лесенке застучали босые пятки, громыхнул болт. Отворил Павел. Он был в одной рубашке и испуганно дышал.

— Ступай, я сама затворю, — сказала она шепотом. — Ты что не спишь? Ступай, ступай, простынешь.

Он не послушался, стоял рядом, пока она накидывала болт, и по его дыханию было слышно, что он дрожит. Она взяла его за плечи и повела с собой:

— Ложись, ложись, спать пора.

— Я не хочу спать, — сказал он громко.

На печке заворочалась Наталья. Евдокия зашептала:

— Тише! Перебудишь всех.

— Никто не спит, одна Катя, — сказал Павел. — Папа с Андрюшей пошли тебя искать. Где ты была, мама?

— Ложись, ну! — сказала она. — Экой неслух!

Она закутала его и сама быстро разделась и легла, не зажигая света. Лежала, не спала, глядя в темноту и прислушиваясь, не возвращаются ли Евдоким и Андрей. Дождь припустил, шумел по крыше… Было совестно, что они, проработав весь день, ходят под дождем и ищут ее и что дети не спали, дожидаясь ее. Она хотела убедить себя, что это — ее дело, что она никому не делает зла, что не может быть такого правила, чтобы человек отказывался от своей радости ради других. «Никто не велит ему за мной бегать, лежал бы да спал», — думала она. Но что-то шептало ей, что она себя замарала, что она одна замаранная среди них, чистых. «Ах, господи, зачем он приехал!» — подумала она об Ахмете. И в то же время знала, что завтра опять пойдет на Разгуляй и потом опять будет красться по дому и замирать от стыда перед детьми.

Евдоким и Андрей пришли не скоро, мокрые, злые. Где они не побывали — и в милиции, и в морге… Евдокия сама отворила им и тоже прикинулась злой, обиженной.

— Ты где была? — спросил Евдоким. Она ответила, отвернувшись к стенке:

— Где была, где была! Товарку в родильный провожала, а тебе только бегать да срамить меня!

Товарку свою Машу Овчинникову Евдокия не видела уже полгода и только накануне узнала случайно, что Маша отправляется в родильный дом.

— Какую товарку?

— Овчинникову Машку. Проверить хочешь? Проверяй ступай. Андрюшку с собой возьми…

— Ты хоть объявляй, куда уходишь-то, — сказал он устало. Евдокия села на кровати, слезы стыда и упрямства подступили к горлу:

— Вот я тебе объявляю, что завтрашний вечер опять в больницу к Машке пойду, слышал?

— Не кричи! — сказал он сурово. — Дай детям покой.

Она затихла и до утра лежала без сна. Гнев на кого-то — не на себя ли? — и тоска, и другие чувства, которым она не могла бы подыскать названия, давили ей грудь…

На другой день Ахмета на Разгуляе не было. Евдокия ждала его, ждала возле булочной и пришла домой разочарованная и усталая.

Хорошо, что она пришла рано! Евдоким, против обыкновения, был уже дома — сидел в кухне и починял валенки. Катя и Павел крутились около него, он им что-то рассказывал — видно, смешное, потому что дети смеялись.

— Гляди, жена, — сказал он, — как я тебе ладно валенок зашил. — Он посмотрел на нее внимательно и спросил: — Ну, как там Маша, разрешилась?