Облако улеглось.
— Все целы? — спросил Данилов после молчания.
Все были целы, только черны и оглушены.
Черный Супругов дико улыбался.
— Несите малого к Юлии Дмитриевне, — сказал Данилов Сухоедову и Медведеву. — А мы — дальше! Потом догоните, а если не догоните, берите кого ни попало и — в поезд.
— Это было что? — спросил Супругов, когда они пошли дальше по улице. — Снаряд или мина?
— Мина. А что?
Супругов закашлялся и выплюнул черную слюну. Плечо его гимнастерки было разорвано.
— Эге! — сказал Данилов. — Вас зацепило осколком?
— Да? Где? Ах, тут? Это пустяк: я совсем не чувствую боли. Это именно зацепило. Это именно такой пустяк, что не стоит говорить.
Он был как пьяный. Его шатало от сознания собственной безумной отваги.
Доктор Белов ходил по поезду.
В пустых вагонах с открытыми окнами носились горячие сквозняки. Все было освещено дымным движущимся светом извне. Еще сегодня эти вагоны казались такими уютными…
В каждом вагоне санитарка и боец. Испуганные, неприкаянные.
Вагон команды пуст: все, кроме дежурных, ушли с Даниловым.
«Что-то я забыл, — думал доктор, идя по поезду. — Что-то я забыл…»
А что именно — он не мог вспомнить.
Как будто он всем распорядился. В вагоне-аптеке господствуют хирурги, им и карты в руки. За ранеными отряд послан. На Данилова положиться можно… Да, питание. Надо бы накормить людей ужином. А утром их надо накормить завтраком.
— Сестра Смирнова, пошлите кого-нибудь за начальником АХЧ.
Явился Соболь. Доктор взглянул на него с невольным мимолетным любопытством: считает или нет? Соболь не считал, он весь как-то съежился и поник, как резиновый пузырь, из которого выпустили воздух.
— Вот что, — сказал доктор, — надо, знаете, приготовить ужин. На… — он подумал, — на сто двадцать человек, да. Хороший ужин.
— Ужин уже был, — пролепетал Соболь.
— Хороший, знаете, — повторил доктор, игнорируя возражение. — С учетом, знаете, раненых, которые к нам начинают поступать с сегодняшнего дня. Не сиротское ваше пшено, а сварите сладкую манную кашу, с вареньем, что ли, и чтобы кофе, и печенье, и масло — вы понимаете.
— Масло? — сомнамбулически переспросил Соболь.
— Да. По пятьдесят граммов масла.
— Пятьдесят, — сейчас же зашептал Соболь, возводя глаза к потолку, — пятьдесят множим на сто двадцать, получаем шесть тысяч — шесть кил…
«Что-то я забыл, — думал доктор, покончив с Соболем. — Что-то я забыл, забыл…»
И вдруг он вспомнил.
Как же он ничего не сделал, чтобы найти Игоря? Очевидно, что-то можно было сделать. Позвонить по телефону. Написать заявление. Где-то похлопотать, кого-то попросить… Глупости, бред — куда звонить, где хлопотать, кого просить?.. Нет, нет. Что-то можно было сделать, безусловно. Просто он не умеет. Сонечка сумела бы. Он недогадливый, всегда был недогадлив в таких вещах. Сонечка догадалась бы, потому что она любит Игоря. Настоящая любовь обо всем догадывается и все умеет. Он мало любит Игоря, он всегда любил его слишком мало, он никчемный, незаботливый, неумелый отец. Он любил больше Лялю. А чем она лучше? Завитушки на уме, оперетка и флирт. Только что ластиться мастерица… Она ластилась, и он давал ей деньги на оперетку, а Игорь попросил у него на что-то — он не дал, отказал. Несчастные тридцать рублей… Родной мальчик, прости. Бери все, бери мою старую, догорающую жизнь, только живи! Только найдись! Только не уходи так сразу, мальчик…
Когда Юлию Дмитриевну провожали из дому на военную службу, пришли оба брата с женами и детьми и вся родня. Пекли пироги, крутили мороженое, словно в именины. Юлия Дмитриевна сама сдвигала столы и накрывала их парадными белыми скатертями.
И вот она опять переставляла столы и застилала их белым полотном.
Пришел первый раненый — боец. Он поставил винтовку в угол и деловито огляделся.
— На который стол ложиться? — спросил он.
Сразу был виден толковый парень, бывалый.
— На какой хотите, — благосклонно отвечала ему Юлия Дмитриевна. — Только сперва разденьтесь. У вас что, нога? Клава! Разрежьте ему сапог.
Сама она стояла и держала халат, чтобы подать профессору, когда он кончит мыть руки. Белые, чуть одутловатые профессорские руки, такие же, как у профессора Скудеревского. Окна в обмывочной были занавешены, над столами горели слепящие белые лампы. Никому не приходило в голову, как нелепо маскировать этот свет, когда весь поезд снаружи освещен пожарами.
Клава разрезала раненому сапог и в ужасе отвернулась.
— Ну чего ты, чего, чего? — сказал боец, морщась. — Не привыкла еще? Самое незначительное дело, если хочешь знать: даже кость не задета.
Юлия Дмитриевна облачила профессора в халат, налила на его малиновые ладони спирт и подала перчатки. Красивый старик, похожий на актера, недоуменно взглянул в ее довольное лицо…
Но через две минуты он понял ее. Она священнодействовала. Ее не надо было ни о чем просить, она не нуждалась ни в какой подсказке. Она сама подавала все, что нужно, раньше, чем он догадывался, что именно ему понадобится сейчас.
Боец, раненный в ногу, перенес перевязку стойко, без стона, только шумно отдувался по временам: «ффу…» Юлия Дмитриевна обожала таких пациентов. Она ненавидела крикунов. Она больше не слышала грохота, была поглощена своим делом. Ее беспокоила только жара. В вагоне было невыносимо душно, вентилятор почти не разрежал духоты. Она взяла пинцетом марлевую салфетку и вытерла пот с лица раненого.
— Спасибо, мамаша, — сказал боец.
Принесли мальчика с раздробленной голенью. Он был без сознания. У него была превосходная мускулатура: должно быть, играл в футбол, катался на велосипеде… С первого взгляда она увидела, что ногу придется ампутировать, увидела раньше, чем профессор.
— Проклятые негодяи, — сказала Фаина, глядя на мальчика.
Мальчик дернул подбородком и скрипнул зубами… Профессор спросил Юлию Дмитриевну:
— Вы можете дать наркоз?
Может ли она дать наркоз? Если говорить совсем откровенно, она может произвести и ампутацию. Она не берется за это только потому, что у нее нет формального права.
Она наложила на лицо мальчика маску… Когда раздался звук пилы, отделяющей кость, Фаина отошла к окну, отвернулась и заплакала.
Во время этой операции пришел доктор Белов.
— Я нужен? — спросил он.
Юлия Дмитриевна бросила на него грозный взгляд. Он робко подошел, вытянув шею, всматривался в раненого… На другом столе в обмывочной лежала женщина.
— Мальчика — в кригеровский одиннадцать, — сказал доктор сестре Смирновой, которая вошла за ним. — Женщину…
— Женщину не надо, — сказала Ольга Михайловна, военфельдшер, ассистировавшая у второго стола. Она сняла маску с лица женщины. Широкое, чуть скуластое славянское лицо. Соболиные брови. Прекрасный рот. На носу коричневая полоска от веснушек…
— Поздно, — сказал хирург.
Вдруг его бросило на другой стол, на мальчика, а мальчика бросило на пол, и упали все, кроме Юлии Дмитриевны, которая отлетела к двери перевязочной и удержалась, ухватившись за кованую вешалку для полотенца. Посыпалась со стен и потолка белая эмалевая краска. Кусок рамы откололся и ткнул Юлию Дмитриевну острым концом в висок.
— Это очень близко где-то, — сказал доктор Белов.
— Очень, — поднимая мальчика, подтвердила Юлия Дмитриевна. — Я думаю, что это прямое попадание в наш поезд.
Бойцы Кострицын и Медведев вбежали в вагон-аптеку с двух концов, крича:
— Четырнадцатый вагон горит! Где начальник?
Начальник был уже на полотне и со всех ног бежал к горящему вагону.
Горело жарко — сухое дерево, сухая краска. Какое счастье, что в вагоне еще не было раненых. Цел ли персонал? Цел, цел: вон Надя нагнулась, отплевывается… Кровь у нее на халате.
— Надя, ты что — ранена?
— Ой, что вы, товарищ начальник. Это я губу разбила об полку.
— А Кострицын жив?
— Жив, пошел за вами…
Вон он бежит, Кострицын. Ведро с водой в руке. Что тут сделаешь с ведром?.. И Медведев за ним.
А вон с другой стороны идут Кравцов и Низвецкий. Идут, словно у них колени перебитые.