Когда она уезжала в волость, он изнывал от тоскливой скуки, считал часы до встречи. Когда видел ее — все кругом озарялось теплом и светом, приобретало новый смысл, прелесть, силу. По-иному звучали песни, значительнее становилось каждое слово. «Ванька влюбился в наставницу», — подшучивали ребята. Он не верил им.
Много они понимают. Просто он ее уважает и хочет быть таким, как она. Влюбился!.. Она невозможная, недосягаемая… Если бы кто-нибудь ему сказал, что она — обыкновенная учительница-комсомолка, каких в стране много, он бы бросился на того человека с кулаками.
Ему пошел восемнадцатый год. Это был рослый, плечистый паренек с сильными руками, на голову выше Фаины. Кожа на его лице была белая, нежная; над губой пробивался светлый пух.
С некоторых пор его стала томить эта сила, которую он ощущал в себе. Как груз, он нес свое тело. Нечаянно задумчивость охватывала его, ее сменяли приступы жеребячьего веселья. Внезапно мать заговорила с ним о женитьбе.
Она сказала, что силы у нее на исходе, жить ей, она чувствует, недолго (ее одолевала женская болезнь, из-за которой у нее после Ивана больше не было детей). Хотелось бы ей привести в дом хорошую невестку: пусть ходит за нею, и покоит ее последние дни, и закроет ей глаза. Такую невестку, на которую она могла бы с легким сердцем оставить дом.
Сейчас, конечно, еще рано Ивану жениться. Года два можно подождать. Но девушку подходящую можно бы и сейчас взять на примету… Неожиданно дерзко он перебил ее, спросил со злой улыбкой:
— Это вы на кого же намекаете?
Он знал на кого: на Дуську Касаткину, Мельникову дочь. Его задразнили этой Дуськой, — мол, помирает от любви к нему. На что она ему сдалась? Чего ради он с нею свяжется, через два ли года, через десять ли?
Мать оскорбилась — и тем, что дерзко перебил, и словом «намекаете», которое показалось ей обидным. Она сказала:
— У меня, Ваня, нету, слава богу, такой повадки — намекать. А ты знай, что она из-за тебя двум отказала. Девушка смирная и работница.
Он взял шапку и пошел вон из избы. У матери вырвалось:
— Куда? К наставнице?
И — горько, когда дверь захлопнулась за ним:
— Беда моя!
А его ноги понесли к школе. Зимние сумерки стояли над деревней. Школьные окна почему-то были темны, а обыкновенно уже зажигали лампу в большой классной… Уехала, что ли? Сердце у него оборвалось…
Ребята-комсомольцы шли навстречу. Они сказали, что сегодня не будет ни репетиции, ни чтения: наставница лежит в постели, заболела. Он выслушал их и пошел своей дорогой. К ней. Они покричали что-то ему вслед, он не слушал. У него вздрагивали губы.
Он взошел на крыльцо, затоптанное снегом, прошел по темному коридору мимо полутемных пустых классов и, не стучась, рванул знакомую дверь.
Фаина одетая лежала на кровати лицом к стене и испуганно вскинулась:
— Кто там?
— Я, — ответил он.
— Ваня Данилов? Ты что? Репетиции не будет.
— Я знаю. Я так.
Для чего он шел сюда? Не для того ли, чтобы сказать: «Я не хочу жениться. Мне никого не надо, только тебя. Я хочу быть с тобой. Позволь мне всегда быть с тобой!» И вот он пришел и стоит, как пень, у дверей. И, кажется, вели она ему уйти — залился бы горькими слезами…
Может быть, она поняла это. Она сказала:
— Испугалась, как ты вошел. Вздремнула. Сон какой-то видела… — Она сладко потянулась, даже застонала от удовольствия. — Зажги лампу. На столе. А спички на полке. Да сними шапку. Не научишь вас… Деревня.
Он снял шапку и зажег лампу, чувствуя себя косолапым, ничтожным и совершенно неинтересным для нее и все-таки даже не помышляя о том, чтобы уйти.
Фаина села на кровати и стала закалывать на затылке распустившуюся косу. Она накручивала косу на руку, как змею, а гребешки держала в зубах. Руки были обнажены до локтя — круглые, крепкие, уверенные. Ноги были обуты в смешные чулки — в красную и синюю полоску. Из дырки на чулке выглядывал маленький розовый палец.
— Ты что меня рассматриваешь? — спросила она ослабевшим со сна голосом. — Ты для того пришел, чтобы рассматривать меня? Садись, ты мне застишь свет.
Он сел. Она вставила ноги в разношенные валенки и тоже подсела к столу, кутаясь в платок.
— А я ничем не больна, — сказала она задумчиво. — Я, Ваня, сегодня письмо получила, что моя бабушка умерла. И вот, понимаешь, я эту бабушку всего три раза видела и ни капельки не любила, а все-таки расстроилась — и сама не знаю почему. Теперь никакой родни у меня не осталось, только дальние — двоюродные, троюродные… Я их и знать не хочу! Они — лавочники. Знаешь, Ваня, что человек может и не заниматься торговлей, а все равно быть лавочником. Вот они такие. Они нас, коммунистов, терпеть не могут. И бабушка терпеть не могла. Так чего же я по ней плачу, глупая? — Она засмеялась и вытерла слезы концом платка. — У меня только папа был хороший, он был учитель, его белые убили. Я уже три года одна. — Слезы побежали по ее лицу градом, она встала. — Распустилась я нынче. Сейчас чай будем пить. Я тебе книгу дам — картинки посмотреть. Интереснее, чем на меня смотреть.
Она положила перед ним толстую книгу и ушла. Он сидел и не смел встать, а только с наслаждением рассматривал ее комнату.
Он и раньше заходил сюда, но всегда с ребятами и ненадолго, и всегда получалось так, что он стоял позади всех и ничего не мог рассмотреть. Теперь он был здесь один, и все было раскрыто для его обозрения.
Это была маленькая комната с бревенчатыми стенами, с узкой кроватью, покрытой жиденьким байковым одеялом, с полкой книг над столом и висячим рукомойником в углу. Все эти вещи были бедны и безличны, но для Данилова они жили бесконечно милой и значительной жизнью: в этих стенах она дышала, вот тут она спит, тут умывается, у этого стола исправляет ученические тетрадки; эти книги ею листаны, читаны. Особенный интерес и умиление вызывали те немногие вещи, которые явно принадлежали только ей и вводили Данилова в ее задушевный мир: вот эта на стене, в полированной, с бронзовыми уголками рамочке, фотография худощавого пожилого мужчины в косоворотке и пиджаке — это, должно быть, ее отец, хотя и непохож. А вот наперсток, ее наперсток. А интересно, что она держит вон в той коробочке с золотыми розами? Нитки, шпильки, ленточки? Вон ее серый платок на спинке стула; вон на вешалке розовая кофточка, которую она надевает по праздникам… Милые вещи, уютные и значительные, как она сама.
Он услышал ее шаги и проворно раскрыл книгу. Это был журнал «Нива» за 1913 год. Была нарисована большая ледяная гора, плывущая по морю, и маленький пароход. «Гибель „Титаника“», — прочитал Данилов. Фаина вошла с чайником.
— Вот ты уже сколько посмотрел. А ты знаешь, как погиб «Титаник»?
Она рассказала ему о «Титанике», напоила его чаем и опять немного всплакнула о бабушке… Он сидел завороженный, смотрел во все глаза, слушал во все уши и только тогда ушел, когда она прямо сказала, что пора уходить.
Была глубокая ночь. Он вышел на улицу — ни одного огонька в окнах, тишина, только где-то капает капель. Он оглянулся: ее окошко светилось.
Что она делает, когда одна? Он подошел к окошку, осторожно заглянул. Она сидела у стола, подперев руками щеки, задумавшись. О чем она думает?.. Она встала, протянула руку к окну, — белая занавеска задернулась, и свет померк, — Фаина спустила фитиль в лампе…
Данилов пошел домой. Ему хотелось долго, долго идти по пустым улицам, думая о ней.
Он стал приходить к ней каждый вечер.
Она не тяготилась им. Она совала ему какую-нибудь книгу, а сама занималась своими делами: исправляла ученические тетрадки, читала, штопала чулки, иногда уходила куда-то; а он сидел как страж.
Если бы его спросили, зачем он здесь сидит, он ответил бы:
— Потому что мне нравится.
Если бы спросили: хочешь ее поцеловать? — он бы ужаснулся. Он и за руку-то с нею ни разу не поздоровался.
Однажды он не застал ее дома. Старуха сторожиха сказала, что наставница в бане, скоро придет. Он вошел в ее комнату, зажег лампу, развернул «Ниву» и стал ждать.