— Признайтесь, доктор, что если бы не моя статья, нас не так скоро заметили бы.
Это, безусловно, верно. Я напомнил ему, что его выступление на конференции военных врачей также сыграло в этом смысле положительную роль. Он занял внимание конференции на целых сорок минут, и председатель ни разу не остановил его, хотя регламент был жесткий. Слушали внимательно; неоднократно раздавались аплодисменты и одобрительный смех. Начав с некоторой робостью, NN в дальнейшем ободрился и закончил остроумно и красноречиво, под гром аплодисментов. В перерыве мы были окружены толпой делегатов. Полковник Воронков, начальник РЭПа, пожал нам руки и изъявил желание, чтобы альбом наших усовершенствований был представлен ему лично, он повезет его в Москву, в Главное санитарное управление.
Все-таки я не мог не заметить, что и в этом выступлении, как и в статье, NN ни разу не упомянул об И. Е. и все время говорил: „Мы, мы, мы“. Я сказал ему об этом. Он ответил: „Подчеркивать заслугу одного лица — значит умалять заслугу коллектива. Я считал это несправедливым по отношению к коллективу“.
Все мы твердим о справедливости…
Я хотел выступить и с возможной деликатностью исправить ошибку NN, рассказав конференции, кто был подлинным инициатором и вдохновителем всех наших усовершенствований. Но последующие выступления были посвящены авитаминозу и борьбе с ним, и было невозможно снова выступать с нашими кипятильниками и поросятами. К тому же я очень плохо говорю, гораздо хуже, чем пишу. Но я написал рапорт об И. Е. и передал полковнику.
Не могу избавиться от неприятной мысли, что NN нарочно старается затушевать роль И. Е.»
Толстая клетчатая тетрадь была исписана почти вся: доктор опять пристрастился к дневнику. Подобно дяде Саше, он должен был теперь все время что-то делать. Когда он ничего не делал, он чувствовал упадок душевных сил. Начинала трястись голова, приходили воспоминания, терзавшие сердце.
Он старался входить во все поездные дела, писал о поездных делах, бегал по поезду и гнал воспоминания… А рядом, где бы он ни был и что бы ни делал, были два светлых лика, два образа, живых навсегда.
И третий образ, неясный образ сына.
Ни письма, ни слуха, никакого знака, что он существует.
Погиб?
Доктору посоветовали: напишите в Москву по такому-то адресу, пришлют справку. Он написал; ответа еще не было.
Погиб, конечно. Какой он был, когда погиб? Сколько ему было лет, какое у него было лицо?..
«Мы ездим по освобожденным районам Украины, — писал доктор, — и иногда довольно близко подходим к фронту: немцы потеряли то преимущество в воздухе, какое они имели в начале войны, и мы почти не опасаемся их налетов. Мы еще не привыкли к виду страшного разрушения, которое они нанесли нашим городам и селам, и этот вид зачастую действует на нас болезненно. Но, к слову сказать, здесь я понял мудрость пословицы: на миру и смерть красна. Столько страданий и потерь среди мирного населения в этих местностях, где побывали немцы, что я… (зачеркнуто)… что мне… (зачеркнуто). Я не хочу сказать, разумеется, что это делает мою личную потерю менее чувствительной или что это как-то утешает меня, но… (зачеркнуто).
…Станции здесь разрушены, водокачек нет во многих местах. Иногда приходится таскать воду ведрами из речки или колодцев, чтобы заполнить баки. Тогда все берут ведра и идут по воду, не исключая и офицерско-сержантского состава. Заполняют баки, бочки, кипятильник дезинфекционной камеры, и все-таки экономим воду, потому что неизвестно, где удастся пополнить запасы в следующий раз. Около станции Братешки наши люди подобрали цистерну, пробитую снарядами в четырех местах. Железнодорожники спрашивали — на черта санитарной службе этот лом? Чтобы всадить цистерну в багажник, Богушев и Протасов вынули у двери косяки, потом вставили их снова. И. Е. говорит, что в ближайшем пункте, где для этого будут условия, он прикажет сварить цистерну в местах пробоин, и мы получим добавочный резервуар на две тысячи литров воды. Кравцов подал мысль соединить цистерну резиновым шлангом с пищевыми котлами вагона-кухни, который помещается рядом с багажником.
Я не перестаю удивляться нашим людям, их терпению, трудолюбию, неиссякаемости их порыва. Удивляться, и завидовать, и желать подражать им…»
Идя порожняком, санитарный поезд остановился в К*: нужно было полудить кухонные котлы.
Стоянка должна была продлиться дней пять. Доктор Белов сказал Данилову:
— Я хотел бы съездить денька на два в Ленинград.
— Зачем это? — спросил Данилов.
Доктор помолчал, отвернувшись.
— Я съезжу, знаете. Это не отразится, нет?..
— Не отразится, — сказал Данилов. — Поезжайте, что ж.
Он устроил начальника с комфортом — в служебной теплушке поезда, идущего в Ленинград с реэвакуированными. Пошептался с главным кондуктором, и тот предоставил доктору свою койку.
В теплушке топилась времянка, было тепло. Доктор угощал бригаду тушенкой и очень стеснялся лечь на койку; но его заставили.
Из разговора с главным доктор узнал, что железнодорожники хорошо знают его поезд.
— О вас писали в нашей газете, — сказал главный. — Ставили в образец, что вы всегда чисто ходите, даже снаружи вагоны вымытые, стекла блестят. Помните, когда вы стояли в Вологде, вас перевели на первый путь. Это как раз генерал прибыл, начальник дороги, так комендант распорядился: поставьте, говорит, перед окнами вокзала тот красивый поезд…
Доктор, помаргивая, вспоминал: действительно перевели на первый путь, и генерал приходил смотреть, записал в книгу благодарность… Не забыть рассказать Ивану Егорычу.
Бездействие было сегодня особенно тяжело. Заснуть доктор не мог, как ни старался. Он разговаривал, пробовал читать роман, который лежал у главного на столике: не доходили до сердца любовные страданья героев… Главный принес свежий номер «Правды». Доктор прочитал газету от первой до последней строчки. Даже театральные объявления: в Большом идет «Сусанин», в Художественном — «Царь Федор». Все на месте. Жизнь продолжается, день на дворе.
Он старался не думать о том, что поезд приближается к Ленинграду, и что там будет, и для чего он поехал. Напрасно он поехал. Всё фантазии. Горе не отучило его от фантазий.
Сотни раз он представлял себе, что вот он приехал в Ленинград…
И во сне он это видел. Во сне Сонечка и Ляля были живы. Дом стоял на месте целехонек, они выходили навстречу, говорили, смеялись… Александр Иваныч все напутал по дряхлости своей и занятости. В другом сне дома не было, лежала маленькая, крошечная кучка пепла. Сонечка и Ляля стояли рядом, живые, и объясняли ему, доктору, что вот эта кучка пепла — это их дом.
Просыпаться после таких снов было хуже всего.
Нет, наяву он, конечно, не надеялся увидеть Сонечку и Лялю. Таких ошибок не бывает. Пишет старый, добрый, внимательный друг: он сам проводил на кладбище их останки…
Наяву у него была другая фантазия — он думал, что в Ленинграде он встретится с Игорем.
Игорь не погиб. Доктор приехал в Ленинград и идет домой пешком. От Московского вокзала он идет по Невскому, сворачивает на Литейный, с Литейного — на улицу Пестеля. Мимо Михайловского замка, через Марсово поле, мимо памятника Суворову, по Кировскому мосту на Петроградскую сторону.
Мечеть. (Сонечка говорила, что минареты мечети похожи на змеиные головки. Еще она говорила, что крылья Казанского собора охватывают его и поднимают над землей. Иногда, замученная домашними заботами, она говорила: «До чего вы мне все надоели!» И уходила из дому одна, шла посмотреть на мечеть, на Казанский собор, на Неву. Возвращалась усталая и кроткая, в пыльных туфлях, виновато спрашивала: «Ну, как тут без меня?..» — и заваривала чай…) И вот он идет по своей улице и издали видит свой разрушенный дом. Навстречу доктору, от другого угла, идет Игорь в военной форме. Он тонкий, длинный, слегка сутулится. Слегка заплетает ногами… В армии его отучили заплетать ногами. Он идет прямо.
Они приближаются друг к другу. «Папа! — говорит Игорь и бросается ему на шею. — Папочка! Это ты! Я не узнал тебя в кителе…» И оба плачут от счастья.