Выбрать главу

Расскакавшись, лошади могут повернуть на улице некрутой дугой и снова скакать назад.

Перед нашей деревней развалины турецкой крепости, но полуострове стоит она, а за рекой другая большая, большая деревня «Казачий лагерь», белая деревня, т. е. белые в ней стоят. И церковь белая, и хаты. И у нас церковь белая и белые хаты.

Одним словом, ни по климату, ни по народонаселению правый берег не отличался от левого.

Пустота… Каменные бабы у церкви, распаханные курганы в степи… Зной… У реки прохладно…

Не чувствуется война… Тихо, пусто, пусто. В пустоте бьет наша пушка по белому берегу… Главные действия ожидаются правей, в Каховке…

Пустота, и в поле нет никого. Нет в поле людей, и не на чем им в поле работать: мы забрали всех лошадей…

С того берега ночью пришли белые: крестьяне переправили верстах в двух от деревни и подводы приготовили…

Белые вошли в деревню с двух сторон; наши (наши, наши) спали по халупам. Проснулись, стали стрелять, и те стреляли… Потом оказалось, что белые друг в друга стреляли: уж слишком хитро подошли… постреляли и ушли за реку. Одним словом, ни по климату, ни по народонаселению правый берег не отличается от левого.

Крестьяне перевозили с берега на берег белых, они нас не любили. Мы занимали их избы, ели их хлеб. И, вообще, зачем нужны крестьянину эти поиски, которые проходили через его деревню как ветер сквозь рожь.

Позже, из теплушки, когда ехал раненым, видел крестьянское восстание… Из деревни стреляли, кажется, по поезду, потому что звенели телеграфные провода там, где не были повалены столбы. Из вагона было видно, как наступают правильным полукольцом на деревню солдаты, прячась за снопы… Фронт редкий, поле широкое, и казалось, что идти им так через всю широкую Украину — редкой железной граблей по воде…

Нас было мало — «батальон», а в батальоне было человек полтораста и два пулемета, да винтовки не у всех… Пушки стреляли сами по себе.

Охраняли мы берег верст на 25–30. Ночью ходил в разведку… Тонули в реке в дырявой лодке… Потом попали на плавне в молчаливое стадо коров, которые белели во тьме, как платья херсонских дам вечером на главной улице.

Сапог нет, деревянные сандалии, ноги скользят в них от росы… Зашли далеко… у солдат Леменовские бомбы, с которыми они не умеют обращаться, да и терок нет.

Запутались, не нашли неприятеля. Потом потеряли друг друга… Темно… А кричать нельзя… Натыкаешься на теплых приятных коров. Земля сырая… Тростник, подрубленный прошлой зимой на топливо, остер, как битые бутылки.

Выбрались на берег. Всех нет… Считали — двух нет. Ждали до утра, искали… Уехали обратно по розовой воде… Дул ветер, уже теплый.

Двое оставленных приплыли на другой день на связках камыша.

Стояли мирно. Наша компания тосковала. Книг нет. Народ молодой попался, больше студенты-первокурсники. Один только был уже старый еврей-меньшевик, который все хотел уйти к коммунистам и решил все же мобилизацию отбыть с нами. Когда потом ему пришлось брать «Казачий лагерь», он шел и в окопе сидел, только нервничал ужасно и все бегал всех будить, казалось ему, что спят… Солдаты все больше петербургские… Разговор про Петербург… Вспоминают, обратно хотят… Вечером поют на мотив «Спаси господи» «Варяга». Многие были и в Венгрии, и в Германии, и в Сербии даже и все те же, и вечером поют «Варяга». Коммунистов почти нет, и мобилизованных почти не видать. Которые есть, те жмутся в кучку.

Меня вызвали в Херсон формировать подрывной отряд. Поехали вместе с арестованными. Ехало нас четверо: толстый, большой человек, начальник здешней милиции, арестованный за то, что у него при обыске нашли ковры, граммофон, 25 фунтов иголок, а обыскали его за то, что оказался он бывшим полицейским. Вообще его арестовали. Когда его увозили, плакали над ним отец и мать как над мертвым, и брат его приходил и говорил все что-то нашему командиру, стараясь отчетливо шевелить белыми губами. Второй арестованный был мальчик дезертир, вернее задержавшийся в отпуске. Конвойный один с винтовкой, и мне шомпол дали, чтобы и я охранял.

Одет я был в парусинное пальто сильно в талью, в парусиновую шляпу с полями, в деревне ее называли шляпкой, и вид мой запомнился кругом верст на двадцать, сам слыхал, как рассказывали, и еще больше увеличило мой вид тягостное недоумение деревни перед городом.

Конвойный утешал арестованного, а когда тот отворачивался, подмигивал мне на мушку винтовки, — расстреляют его там. Я думаю, что расстреляли. Сидел этот толстый человек (арестованный) на телеге и говорил благоразумные слова о том, что его напрасно арестовали, и обидеться старался, и был испуган, а не бежал.