После сияющих огней Колонного зала, выйдя на улицу, как всегда казалось в первые минуты, мы очутились в кромешной тьме затемнения. Но Раскова все-таки быстро нашла свою маленькую машину. Мы сели в нее и только повернули на улицу Охотный ряд, как тут же пришлось остановиться: по улице шли войска.
Знакомые здания гостиницы «Москва» и Дома СНК и СТО строго возвышались над улицей, как темные скалы, а улица казалась горной дорогой, откуда к трудным высотным подъемам идут тысячи людей. Войска шли и шли, печатая шаг, а древняя московская земля, будто напутствуя, гудела своими асфальтами. И, казалось, сама улица, новый Охотный ряд советской Москвы, слушает этот твердый, чеканный шаг Красной Армии, которая идет биться насмерть с самым лютым врагом нашей родины. Казалось, эта темная, как горное ущелье, улица, притаившись в строгом молчании, слушает мерный топот тысяч ног.
А улица и в самом деле слушала и смотрела на это боевое шествие. Привыкшие к затемнению глаза уже различали над перилами гостиничных лоджий, а также из десятков распахнутых окон черные гроздья свесившихся вниз голов. На нашей стороне улицы, около Дома СНК и СТО, стояла густая толпа, молчаливая, сосредоточенная толпа военной Москвы, столицы военного лагеря. Ни говора, ни смеха, ни суеты не слышно было вокруг, только, как волны прибоя, слышны были мерные удары тысяч ног по гулкому асфальту.
Раскова вдруг громко вздохнула и заговорила:
— Что мне сейчас вспомнилось… Когда я еще проходила мою летную учебу, мы, бывало, выстраивались здесь, в Охотном ряду, когда в Октябре или Первого мая шли на Красную площадь… Мне эта улица всегда казалась такой веселой… можно сказать, вся новая, красивая, стройная улица. А теперь… мы стоим здесь в темноте…
Некоторое время она смотрела на равномерное колыхание голов, плеч, винтовочных штыков, а потом, упрямо кивнув, продолжала:
— Ну, ничего, ничего… придет день, и мы опять выстроимся здесь… например Первого мая… будет прекрасная погода… ох, я уже расфантазировалась… вы представляете себе это?
Я ответила, что возвращение мирной жизни теперь, когда на душе так тяжело, представляется мне чем-то до такой степени желанным, что эта мечта просто похожа на сказку.
— Да, от такой радости можно даже позволить себе заплакать… Со мной так было однажды…
Раскова вдруг прервала свою речь. Войска уже прошли. Маленькая машина Расковой медленно двинулась в общем автомобильном потоке по направлению к улице Горького.
— От какой же вы радости плакали, Марина Михайловна?
— Это было в Ленинграде, в начале марта прошлого года. Утром в тот день я вернулась из фронтовой поездки, приехала в гостиницу страшно усталая. Приняла ванну и заснула как убитая. Просыпаюсь — и глазам своим не верю: против окна ярко горит фонарь!.. Я как закричу: «Да что они, с ума сошли?» Вскакиваю с постели, подбегаю к окну — что такое?.. Вся улица в огнях!.. Я выбегаю в коридор. Какой-то военный преспокойно идет из вестибюля. «Кто разрешил снять светомаскировку в Ленинграде?» — спрашиваю я, уже совершенно потрясенная. А незнакомый командир очень весело улыбается: «Успокойтесь! Война кончилась, будем заключать мир с Финляндией!» Я вернулась к себе в номер — и заплакала. Смотрю на огни, вижу, как на улице стало красиво, людно, светло, а сама плачу… и так мне было хорошо, так хорошо…
Раскова помолчала, а потом сказала необычайным, словно размягченным голосом:
— Когда я увижу мою Москву, опять всю залитую огнями…
Вдруг она резко оборвала свою речь и, будто подавляя в себе этот наплыв мечтаний, заключила просто и сурово:
— Но это будет еще не так скоро. Еще сколько будет боев, пока мы дождемся этого дня!
Ее бледный профиль с тонкой линией лба, носа и плотно сжатых губ матово светился в полумраке августовского вечера.
— Дождемся… правда? — повторила она, пожимая мне на прощанье руку.
Но не дождалась: еще до окончания Великой Отечественной войны Марина Раскова, наша прекрасная женщина-орлица, погибла на своем посту смертью храбрых.