Выбрать главу

Анна Александровна Караваева

Собрание сочинений том 1

ОТ АВТОРА

Подчеркивая огромную роль художественной литературы в том многогранном познании и образном обобщении жизни, которое Горький называл «человековедением», великий основоположник советской литературы определял талант писателя как «чувствилище» своего класса, своей эпохи. Не просто чувство, а чувствилище, то есть исключительно широкое и глубинное восприятие бытия, разностороннее богатство мышления и всего внутреннего мира художника, безграничные возможности живописного и правдивого изображения жизни человека, а также чуткое уменье проникать духовным взором в «третью действительность» — в будущее.

Зарождение и развитие этого творческого дара происходит у каждого своим путем. Мне, например, оно напоминает работу родниковых вод. Зачинаясь где-то в глубинах земли, эти воды пробивают себе путь все дальше вверх и наконец вырываются наружу. До того дня, когда будет написана первая страница повести или романа, должны пройти годы накопления знаний, жизненного опыта, идейных и художественных поисков.

Сознательная жизнь нашего поколения началась в эпоху бурных общественных событий всемирно-исторического значения.

До сих пор четко помнишь далекие детские годы, когда впечатления впитывались еще без понимания их причины и смысла и одно было резко отделено от другого.

Я родилась на Урале, в городе Перми, в семье мелкого служащего.

Наши родители прилагали отчаянные усилия, чтобы нас, как говорили тогда, «вывести в люди». Ценой жесточайшей экономии, отказывая себе во всем, они ревниво следили за гимназическими успехами своих детей и старались сделать все возможное, чтобы привить детям любовь к знаниям, к книге и вообще, по выражению отца, «готовить их к жизни». Предметом особой гордости моего отца была наша домашняя библиотека. Книги покупались только у букинистов, подержанные, но, как важно говорил отец, — «настоящие, драгоценные»: все главные произведения великой русской классики были в нашем небогатом доме.

Социальная прослойка людей, подобных моим родителям, по своему имущественному цензу, как говорили в ту эпоху, никаким весом в обществе не пользовалась и считала свое приниженное положение в порядке вещей. Однако люди эти хорошо понимали, что всякого рода общественные события касаются их самым непосредственным образом.

Мне было десять лет, когда грянула русско-японская война. На улицах нашей тихой Перми появились рекруты, на плечах которых с плачем висли их матери и жены. Потом в городе открылись лазареты. С фронта шли самые плохие вести, все говорили о потопленных крейсерах, о тысячах убитых и умерших от ран в лазаретах. Мы, ребята, слышали возмущенные разговоры взрослых о бессмысленной гибели солдат, о том, что «царь и генералы ничего не подготовили», слышали, как все жалели адмирала Макарова, погибшего на броненосце «Петропавловск», и проклинали генерала Стесселя, предательски сдавшего врагу крепость Порт-Артур. История вторгалась в наше детское сознание, хотя мы еще не в силах были это понять.

Также не могли мы себе представить, что происходило в Петербурге 9 января, когда среди бела дня солдаты стреляли в безоружных людей и даже в детей. Не помню, откуда и при каких обстоятельствах залетела в память песенка:

Нагаечка, нагаечка, Нагаечка моя, Ты помнишь ли, Нагаечка, Девятое января?

Иногда вместо «нагаечка» пели «винтовочка, винтовочка моя».

Каждое слово этой короткой песенки будто жгло и чем-то странно притягивало к себе. Однажды мы, гимназистки четвертого класса, идя домой после уроков, хором запели «Винтовочку». Верзила-околоточный грубо обругал нас и, злобно взмахивая шашкой, пригрозил, что отправит в полицию, если мы сейчас же не замолчим. Когда я, перепуганная и задыхающаяся, прибежала домой и рассказала о случившемся, моя кроткая мать испуганно сказала:

— Сумасшедшие вы ребята — ведь это же запрещенная песня! Ведь она против царя! Против царя!.. Понимаешь?

Прошло несколько месяцев, — и ту же запрещенную песню в полный голос запели в разных концах нашего города, да и не только ее, а и другие, которых до тех дней у нас не слышали. В наше сознание властно врывались новые мелодии и слова, звучание и смысл которых будто распахивали перед нами необыкновенную жизнь: «Отречемся от старого мира», «Вихри враждебные», «Смело, товарищи, в ногу». Все вокруг стало необычайным: в гимназии в те дни ученья не было, отовсюду к центру города направлялись шествия с песнями и красными флагами, с балкона нашего городского театра произносились речи, которые начинались словом «товарищи». Оно звучало так радушно и привлекательно, что и мы, восторженно полюбив его, обращались друг к другу и ко всем встречным: «Товарищ, товарищ!»

Отец тоже был очень оживлен в те дни, где-то выступал, писал какие-то статейки «в пику хозяевам», как выражался он. Мать моя с ее уравновешенным характером, всегда озабоченная домашними недостачами, совсем не одобряла отцовского поведения и считала, что «семейному человеку нечего соваться в эти дела». Отец возражал, повторяя: «Теперь уж такое время, всех достает».

И вдруг это «такое время», со всей его чудесной новизной и яркими впечатлениями, исчезло, невероятно, мгновенно.

Навсегда остался в памяти солнечный морозный день, кумачовые флаги, мягко развевающиеся на древках над толпой. На балконе театра только что под шумные рукоплескания закончил свою речь оратор. И вдруг невидимый голос пронзительно крикнул:

— Казаки-и!.. Казаки-и!

Все рассыпались, побежали в разные стороны. А по улице, выбивая морозную пыль, уже рыскали казаки, и нагайки их со свистом рассекали воздух, падая на застигнутых ими людей.

После этого дня на улицах наступила неприятная тишина, повсюду опять стояли у своих будок усатые городовые, ходьба по городу разрешалась только до известного часа. Слухи, один другого мрачнее, угнетали воображение и отупляли людей, как тяжелая болезнь.

Над жизнью каждого, особенно труженика-интеллигента, висело подозрение в «неблагонадежности», в «крамоле» и прочих грехах, которые влекли за собой самые неприятные последствия. Все со страхом произносили имя Столыпина и пресловутой «черной сотни», которая нагло врывалась в общественную и частную жизнь.

Мои родные и знакомые были честными тружениками, но людьми ограниченного мещанского кругозора, они видели действительность только в ее житейско-бытовом выражении; им было трудно жить, но ни причин, ни смысла событий они не понимали и не могли объяснить, «будет ли когда конец этому».

Но вскоре я узнала, что были люди, которые понимали все происходящее и могли правильно объяснить «что к чему», — на эти мысли натолкнул меня поразивший мое воображение случай, о котором я услышала от моей тетки, второстепенной оперной певицы. На концерте, где она участвовала, выступал «столичный артист», который читал с эстрады о какой-то «птице-буревестнике» и о том, что «скоро грянет буря». Столичному артисту долго аплодировали, а потом за кулисы пришел кто-то из полицейских чинов и объявил декламатору странный приказ: в двадцать четыре часа убраться из города Перми!

Усомнившись в этом случае, отец решил собственными глазами увидеть «опасные слова». И у знакомого букиниста, изумленного тем, что отец не знает, кому эти слова принадлежат, был куплен потрепанный томик Максима Горького.

Фамилия «Горький» удивила меня, и я робко спросила у взрослых, увлеченных разговором, почему он «Горький»?

Букинист с серьезной улыбкой ответил мне:

— Максим Горький — это потому, что о горькой жизни народа он пишет, — и всегда правду. Запомни это!

Некоторое время спустя у нас в семье произошел новый и еще сильнее взволновавший меня разговор о Максиме Горьком. К нам заехал из Сибири брат моей матери, старый моряк, бывший штурман дальнего плавания. Он всегда вторгался в нашу тесную квартирку громогласный, шумный, как отзвук морской бури, и всегда делился новыми, поразившими его, впечатлениями. В тот раз дядя явился к нам с какой-то книгой в сером переплете. Потрясая ею, он возбужденно говорил: