Приноравливать замысел к готовому уже основанию — это была неблагодарная, изнурительная задача. Казаков и здесь смог добиться интересного и оригинального размещения многих форм и деталей.
Но у царицы уже прошел каприз, и деньги на постройку стали отпускаться вяло и нерегулярно. Началась вторая Турецкая война, и выдача денег на строительство Царицынского дворца почти прекратилась. Казакову пришлось на ходу ломать план, выкинуть целый этаж, службы, «английский» парк. А между тем Сенатское здание требовало постоянного присутствия Казакова. Оно строилось восемь лет (1776–1784) и было по тем временам колоссальным: 7 762 кубические сажени земли вынуто было для фундамента, 21 миллион кирпичей ушло на кладку его стен. Это здание поражало всех своей силой, красотой и смелостью замысла. Над огромным залом, словно покоренный небосвод, возвышался мощный купол, чудесно опиравшийся, как казалось на первый взгляд, на целый хоровод тончайше выполненных пилястр с пышными капителями.
Когда Сенатское здание было готово, рабочие с великой боязнью принялись разбирать кружала этого огромного свода. И, чтобы ободрить их, Казаков, этот человек, «подверженный величайшим в здоровье слабостям», взошел и сам на купол. А в момент снятия последних кружал архитектор встал на самую вершину его, чтобы показать силу и прочность своего создания.
Казаков был без шляпы. Высотный ветер свистел вокруг его седеющей головы, трепал зачесанные в буколики височки, бил в грудь, грозил свергнуть вниз, в бездну. Сердце колотилось, отбивая сумасшедший такт. Казаков, как на бегу, с пронзительной ясностью вспомнил, что так вот бьют барабанщики при военных экзекуциях и казнях. Он зажмурился, крепко сомкнув веки, — показалось вдруг, что не устоит, и вот сейчас… сейчас… Но снизу купола к нему донеслись голоса: то рабочие-кровельщики, беспокоясь, окликали его. «Дошел!» — крикнул он во всю мочь, и нестерпимо печальное блаженство одиночества охватило его. Никто не поднимется к нему, никто не поддержит, ему одному за все отвечать. Его опять окликнули. Он не ответил и, еле улыбнувшись стянутыми ветром губами, пожалел того кровельщика, который кричал ему: «Трусит, бедняга! Ничего, кроме жизни, и нет у него».
«Проверим!» — подумал Казаков, — сердце уже стучало глуше. Он осторожно потопал и выпрямился. Тело его стояло крепко — выпуклость купола была хороша, он ясно ощущал ее непоколебимую твердь. И гордость мастера, которую здесь, на высоте, не перед кем было скрывать, прихлынула к горлу, как удушье, как слезы. Словно уже привыкнув к высоте, он посмотрел вниз быстрым взглядом полководца, который вдруг заметил, что солдаты его — не по росту набранный народ. Шестисотлетняя Москва внизу разбросалась далеко с деревенской щедростью. В ближних кольцах ее улиц белели знакомые вышки дворцов вельмож и барских особняков, окруженные пышными садами и парками. Колокольни церквей и соборов сияли золотыми луковками своих куполов. Окраинная, слободская Москва виднелась серыми, невыразительными пятнами. Казаков вздохнул и стал спускаться. Очутившись на земле, он, прежде чем надеть шляпу, украдкой вытер холодный, потный лоб.
И вот, наконец, Сенатское здание было готово. Екатерина, одобрив его, обратилась к архитектору с такой милостивой речью: «Нынешний день ты подарил меня удовольствием редким: с тобой я сочтуся, а теперь вот тебе мои перчатки, отдай их своей жене и скажи ей, что это память моего тебе благоволения». Казаков жил скромно, семью имел уже большую, но он был человек «казенный», а потому и за такое начало расчетов в виде ношеных перчаток императрицы должен был кланяться и лобызать руки.
Когда светлейший князь Потемкин пригласил Казакова на строительство нового города Екатеринослава, архитектор вспомнил, как молодым обстраивал он Тверь после пожара и сделал все так хорошо, что императрица удостоила прозвать город «моя игрушка». Новое задание создать «знаменитый город», «вертоград обильный», «благоприятное пристанище людям, со всех сторон текущим», показалось ему еще великолепнее. Он размечтался, как молоденький. Фантазия его ликовала, игре, полету ее, кажется, не было предела. Искусство «строительного художества» казалось ему сейчас особенно великим, а собственное мастерство — силой, которая может всю российскую жизнь иначе повернуть… Он был так оживлен всегда, так остроумен, находчив и изобретателен, что надменный вельможа сначала снисходительно, а потом все с большим интересом слушал его, и Казаков своими мечтами и планами заразил даже этого отяжелевшего от почестей всесильного светлейшего князя Таврического. В донесениях Потемкина Екатерине ясно видна направляющая рука архитектора, полная дрожи нетерпения и творческого восторга… В новом «знаменитом городе» требовалось построить:
«Судилище наподобие древних базилик».
«Лавки полукружием наподобие пропилей или преддверия Афинского с биржею и театром посредине».
«Архиепископия при соборной церкви Преображения с дикостериею и духовной схолой».
«Как сия губерния есть военная, то призрение заслуженным престарелым военным — дом инвалидной, со всеми возможными выгодами и с должным великолепием. Дом губернаторский, вице-губернаторский, дом дворянской и аптека».
«Университет купно с академиею музыкальной».
Но в 1787 году успели заложить только собор Преображения, причем Потемкин приказал пустить фундамент «на аршинчик длиннее, чем собор Петра в Риме». Фундамент благодаря «аршинчику» обошелся в 70 тысяч рублей золотом. На том и кончилось. Подоспела вторая Турецкая война (1787–1791), и царская казна прекратила выдачи на базилики и пропилеи, а мечты Матвея Казакова разлетелись, как дым.
Старость, болезни уже одолевали его. В 1801 году, семидесяти лет от роду, он осмелился подать в отставку. Он возводил дворцы городу, вельможам и богачам, но за свою долгую и подвижнически трудовую жизнь ничего не нажил, кроме «собственного дома» в Златоустинском переулке. Дочери же взрослели, а женихов все не было. Девицы скучали и упрекали отца. Они действительно могли засидеться и состариться в отцовском доме. Красотой они не блистали, а приданого отец за ними дать не мог. Их бесцветная судьба отравляла жизнь старого мастера. Он подал прошение об отставке:
«Дерзая просить всемилостивого увольнения от службы и высокомонаршего и милосердного воззрения на неимущее мое состояние, окруженное большим семейством, а особливо тремя дочерьми-девками…» [132]. Он вышел в отставку с пожизненной пенсией и чином «действительного тайного советника». Но бездельничать он не мог, и за пять лет до смерти старик 74 лет выстроил (1807) вместе с сыном своим Матвеем церковь Зачатьевского монастыря. «Строительное художество» было для Матвея Казакова единственной и благороднейшей страстью всей жизни, и он бы и еще строил, да ему уже не разрешали. Фантазия его еще далеко не поблекла. Но, запамятовав, старик путал расчеты, денежные суммы, и особым приказом он был окончательно отстранен от дел. В 1812 году, спасаясь от нашествия французов, он уехал в Казань и, по преданию, там и умер. Могилы его не сохранилось.
В самом расцвете славы и таланта Матвей Казаков выстроил во дворце князя Долгорукова известный Колонный зал. Долгоруковский дом был куплен московским дворянством и под именем Благородного собрания простоял более ста лет. Просвещенных современников охватывал «благоговейный трепет» при виде величественных колонн этого зала, напоминающих могучих гигантов-победителей, увенчанных пышными венками. Стены и плафон были расписаны итальянскими мастерами — Каноппи и Скотти. «Помещение великолепно!.. Лондонский Пантеон (сгоревший) — единственное помещение, превосходящее сие Благородное собрание!» — восторженно рассказывали какие-то иностранцы-путешественники. В пожаре 1812 года погибла живопись Каноппи и Скотти, сгорела крыша, но великолепный зал уцелел, и после ремонта он опять сиял. Но кто знал о нем в те дни, кроме московского барства, выскочек-счастливцев и разной императорской челяди?..
Зато в наши дни Колонный зал Дома Союзов знают миллионы людей. Этот зал в сердце Москвы стал одним из самых любимых мест города, где собирало свои силы молодое советское общество. Эта колоннада, эти ложи, хоры видели пленумы Коминтерна, партконференции, комсомольские слеты, рабочие собрания. Сюда, не иссякая ни на минуту, под студеным зимним солнцем и под белой луной стекались стотысячные толпы в памятные всему миру январские дни 1924 года.