Зал, проходы и перроны быстро наполнялись людьми. Пестрели лица, волосы, одежды, и как-то особенно четко выделялись маленькие детские шапочки, капоры, банты, кепи… Сначала слышался плач и крик ребятишек, возбужденный говор взрослых, в разных местах возникала неизбежная суета и споры. Но этот обильный, яркий свет, чистота мраморных стен, дворцовый простор этого подъемного зала словно способствовали тому, чтобы людям скорее расположиться на месте и спокойно переждать здесь часы воздушной тревоги. Действительно, немного времени прошло, как все утихомирились, и можно было уже без помехи наблюдать этот своеобразный подземный лагерь.
Многие дети уже спали, лежа на коленях матерей, другие спали на подушках, принесенных из их кроваток. Дети постарше любопытно оглядывались по сторонам, старики дремали, женщины занимались разными мелкими делами: вязали, штопали, некоторые даже вышивали что-то на маленьких ручных пяльцах — в этих залах в тревожные вечерние часы установился даже какой-то своеобразный «лагерный быт», как шутя сказала одна из матерей. Она же поведала мне, что, уходя с ребятишками в метро, она «никаких, бомбежек» не боится:
— Ведь наше метро устроено не как-нибудь, а на совесть!.. Я и мои девочки чувствуем себя здесь, под Охотным рядом, в абсолютной безопасности, да и сидеть здесь совсем ведь не тягостно: чисто, светло.
В тот вечер мне вспомнилось парижское и берлинское метро, услугами которого мне довелось пользоваться летом тридцать пятого года. Уныло-стандартные, все как один, тускло освещенные перроны, узкие коридоры и лестницы, всюду серый камень, теснота и духота с застоявшимися запахами пыли, копоти и еще чего-то, напоминающего не то погреб, не то зеленную лавку, которую плохо содержат. Конечно, наше метро строилось на основе более высокой техники, но не в одной только технике дело. Не знаю, какие именно акционеры строили европейское метро, но убеждена, что стремились они к одному: как можно дешевле построить и как можно скорее и больше получить дивидендов. Серый камень как бы отмечен бездушным расчетом и равнодушием к удобствам людей. В заграничном метро абсолютно невозможно было бы разместиться такому количеству людей, в первую очередь — детей, разместиться с удобствами, в просторных, светлых залах, в чистом воздухе с его совершенной вентиляцией. В заграничном метро люди могут найти убежище главным образом в туннелях с их отвратительным спертым воздухом — едва ли акционеры заботились и в последующие времена об усовершенствованиях вентиляции. А у нас, пережидая часы воздушной тревоги под древней землей Охотного ряда, дети ровно дышали на руках матерей. А матери, большей частью совсем молодые, не спали: делились с соседками своими беспокойными думами о войне, о дорогих и близких, ушедших на фронт, но потом молодость все-таки брала свое. Начинались разговоры о детях, об их характерах, о том, как дети начинали ходить, говорить, как милы и забавны их первые самостоятельные игры и шалости. Одна из матерей, тоненькая, как девочка, с нервным бледным личиком, почти не участвовала в общем разговоре, а то и дело посматривала на своего мальчика лет двух, такого же хрупкого вида, как и она сама. То чуть касаясь губами его лба, то прикладывая ухо к детской грудке, она все заметнее волновалась и, наконец, задрожала, давясь слезами. Соседки принялись ее успокаивать, спрашивая, о чем она так тревожится? Молодая мать ответила, уже громко плача:
— У сыночка, наверно, начинается воспаление легких… слышите, как он хрипит… ах, не надо мне было выходить с ним из дому!..
В эту минуту спокойный, глуховатый голос спросил молодую женщину:
— А почему вы думаете, что у вашего ребенка воспаление легких?
Этот пожилой человек, с бритым актерского вида лицом с обвисшими складками, до этой минуты сидел невдалеке от меня и все время дремал, уронив на грудь крупную голову с седыми висками. Соседи, наверно, уже пригляделись к этой неподвижной согбенной фигуре, и то, что он так быстро проснулся и сразу сумел поймать нить разговора, удивило молодую мать.
— Я врач, — ответил пожилой человек. — У меня уже так уши устроены, что, как бы я ни был утомлен, я сразу слышу, когда говорят о болезнях и когда нужна моя помощь… Разрешите-ка, я осмотрю вашего молодца!
Он вынул из кармана стетоскоп, выстукал малыша и тут же поставил диагноз:
— Успокойтесь, никакого воспаления! Просто задеты немножко голосовые связки. Он пил что-нибудь холодное?
— Да, да… позавчера он, знаете, так хотел пить, что даже капризничал… и я дала ему стаканчик ситро, когда он бегал в садике…
— Ну, вот видите… а мальчик, наверно, был потный!.. Эх, молодые, неопытные мамы, не поддавайтесь капризам деток, следите за их здоровьем!.. Нет, нет, не закутывайте его — здесь отнюдь не холодно. Кончится тревога, вы подниметесь наверх — и простудите его… Э, да наш молодой человек уже опять заснул… не будите его!
Вернувшись на место, пожилой врач беспокойно посмотрел на часы и подосадовал вслух:
— Эх, не успел я до госпиталя добраться!.. Меня раненые мои ждут, да и товарищ не может уйти с дежурства.
Понемногу мы с ним разговорились. Он стал рассказывать о госпитале, о раненых, среди которых, наряду с бойцами и офицерами Красной Армии, есть немало жителей Москвы, пострадавших от фашистских бомб и от пожаров, вызванных «зажигалками».
— Особенно детишек жалко! — говорил мой собеседник, и его печальное, усталое лицо передергивалось от негодования. — Больно смотреть на безвинные страдания взрослого, но ребенок, изувеченный осколком немецкой бомбы… от этого зрелища сердце кровью обливается! Одному первокласснику, моему пациенту, я внушаю: «Петенька, твою бедную ручонку — правую! — изуродовали фашистские стервятники… запомни это на всю жизнь!»
Его голос, выражение лица, взволнованность, с какой он рассказывал об удавшихся и неудачных («уже ничего нельзя было сделать!») хирургических операциях, показывали, что своему труду он страстно предан.
— Можно сказать, что восемьдесят процентов наших воинов снова возвращаются в строй, на фронт — бить, громить немца! Этот факт дает нам, медикам, глубочайшее удовлетворение… И я чувствую себя отомщенным за все мои несчастья!.. Госпиталь, раненые, мой труд для них — это все, что у меня осталось в жизни, — добавил он глухо, и его утомленное, в серых складках лицо опять резко передернулось.
Его история была горестна и обычна в те грозные дни. Три его сына в первые дни войны пошли добровольцами на фронт: средний и младший — летчики, старший — полевой хирург. Летчики погибли в одном воздушном бою, а сын-хирург был смертельно ранен на своем посту во время обстрела полевого госпиталя немецкими самолетами и почти мгновенно умер от страшной потери крови. Не вынеся этих ударов, мать трех сыновей умерла от разрыва сердца.
— Мы жили так прекрасно… и жена моя была совсем не подготовлена к таким переживаниям… Вот, посмотрите… это мы все… снимались за неделю до войны…
Мой собеседник вынул из нагрудного кармана конверт из толстой бумаги и бережно извлек оттуда семейное фото. Муж, полный, представительный, орден Ленина красиво выделяется на лацкане темного костюма, который безукоризненно сидит на его широкоплечей фигуре. Жена, превосходно сохранившаяся, темноволосая и очень моложавая для матери трех взрослых сыновей. А сыновья: красавцы-летчики и старший их брат, похожий на мать, брюнет с серьезным и милым лицом.