— Страшно стало… Влопаешься ни за что. А мы для пашни сюда приехали, а не драться…
Андрон глухим голосом, как шорохи земляных глыб под сохой, повторил:
— Наша дума одна — о пашне, мы для землицы сюды пришли, боле чо надо…
Секретарю стало скучно слушать. Он бросил небрежно:
— Оба награду получите от начальства.
Зотик сморщил лицо:
— Нас бы отпустили вовсе… Передай начальству-то, барин, вовсе бы нас за энту услугу… ослобонили…
Андрон выдавил:
— Мы и другое чо согласны, чо сумеем, по силам… Только отпусти!.. Пашня во сне снится…
Секретарь, махая платочком, расхохотался:
— П-пашня снится! Вот дурачье! Ну, хватит! Довольно! Скажу о вас, скажу. Поди прочь!
Они пошли к дверям, осторожно прыгая по блестящему полу. На их лицах — сухом и тонком Андрона, щекастом Зотика — застыло напряженное внимание. Неуклюжими шагами, тоскующими по пашенным мягким просторам, прошли они через широкий входной коридор, где шныряли в куцых франках, пестрых бантах и туго накрахмаленных кисейных жабо шустрые канцеляристы Колывано-Воскресенских заводов.
Майор Тучков расположился поудобнее в кресле и, грея смуглые в кольцах руки над решеткой камина в малой гостиной, рассказывал сквозь смех:
— Понимаете? Сидит главный ваш секретарь и хохочет. Я не очень сего малого долюбливаю. Этакая штафирка! Однако ж я спросил: по какой причине сне? Он мне про этих двух мастеровых, что намедни солдат на расправу привели, поведал и с таким остроумием, знаете, какого я не ожидал от него совершенно.
Далее майор передал, какое донесение ему сделал начальник гауптвахты о Сеньче.
— Я при сем подумал: страшно и непонятно! С одной стороны, людишки сии — забияки и разбойники, с другой — послушные овцы… как сии двое мужиков. Ха-ха! Нет, вы понимаете: п-пашня снится! О скудость духа черни нашей!
Вдруг Тучков резко повернулся к Гавриле Семенычу.
— Видя всемерную их готовность, я придумал кое-что, драгоценнейший наш начальник. По-моему, просьбу их уважить надобно… Но еще одной-единой услугой попользоваться…
Майор перегнул курчавую голову через столик с фруктами и сладко оттопырил темно-красные губы:
— В отношении сего я попрошу вас одолжить их мне-с. Hein! Dʼaccord? [29]
— Да бросьте вы, майор любезный.
— Нет, нет! Я, как власть военная, для блага же вашего прошу: одолжите мне сих мастеровых на послезавтрашнее утро. Двадцать бездельников до полусмерти избили ремонтных дел мастера и посему — наказание розгами… По сто я им назначил…
— Так… Они должны быть наказаны во пресечение беспорядков. Но сии-то двое при чем-с?
Майор, соединяя концы пальцев и заглядывая в насупленные глаза Гаврилы Семеныча, напевал будто чуть в нос:
— У нас всего-навсего два деруна, vous comprenez [30], — только двое тех, кто дерет розгами. А их двадцать человек и по сто розог… Поэтому требую у вас подсобной силы. Да, да! Пусть мастеровой дерет мастерового! Те, зверье этакое, увидят, что и на нашей стороне сила внушения велика. Я видел сих земляных дураков. По-моему, они вполне справятся с таким делом.
Гаврила Семеныч передернул плечами. Он не раз слыхал, что майор Тучков сам присутствует на всех гражданских экзекуциях. Гавриле Семенычу малодушно захотелось встать и уйти в другую комнату, где сидит Машенька, но, вспомнив, как майор отчитывал офицерика на площади, он трусливо подумал: «Э, стоит ли прекословить! Осрамит еще где-нибудь, отчаянный ведь человек!»
А майор тянул:
— Я думаю, что мера сия не плоха и послужить должна уроком всем бунтарям и мятежникам. А сих двух дураков можно тотчас же отпустить с работ, ибо несомненно им шею сломает побитый ими. А я бы, конечно, мог не говорить вам таких слов, но считаю нужным открыто действовать с ведома вашего… Так как же-с?
Гаврила Семеныч устало махнул рукой:
— Быть по сему. От меня препятствий не встречается.
Заспанный гауптвахтенный писарь, прочищая нос ядреной понюшкой и бормоча непонятные витиеватые слова, прочел арестантам приказ за подписью майора Тучкова о наказании их розгами «для порядка и благоденствия государственного».
Сеньче положили 200 розог «как главарю зверской расправы и явному оной зачинщику».
Секли в дальней комнате с плотными дверями и ставнями. Ставни были закрыты на внутренние болты. Кончалась буранная ночь. Ночник об одной свечке качался под потолком. По отсырелым стенам вяло бродили большие мокрицы. Пол, покрытый обвалившейся со стен штукатуркой, был скользкий и мокрый.
Как ни душны были клоповные «каморы», застоялая вонь «экзекуционной» так ударила в нос, что двадцать один человек, голых и понурых, отшатнулись, задохнувшись.
Ложась под солдатским тумаком на длинную лавку, Сеньча вдруг дернулся всем своим жилистым телом и зверино-воюще застонал. Сбоку у стены жались Зотик и Андрон Шушины с пучками длинных лозин в руках. Андрон стоял, одеревенело сгорбясь, а Зотика трясло, как в лихорадке.
Откашлявшись, начальник гауптвахты сказал кому-то боязливо:
— Просите его высокоблагородие!
Предупреждающе-грозно высвистнули розги и смолкли. Жесткий, отдающий медным звоном, голос майора Тучкова прогремел:
— Видите, куда ведет противетво и буйство? А? Сво-олочь рва-а-ная! Везде готовы кулаки в ход пускать! И вот вам наказание по справедливости. От ваших же товарищей экзекуцию примете. А они награду получат и благодеяние от начальства. Начинать!
Секли по четверо. Остальные стояли «в черед», шеренгою вдоль стены. Лица ожидающих побелели, как у покойников заострились носы.
Двое молодых, мальчонки совсем, упали и забились в припадке. Майор велел их унести — откачать. Большебородого старика, у которого подламывались раздутые ревматизмом колени, солдаты поднимали кулаками.
Свистели розги. Унтер считал вяло и скучающе:
— Двадцать пять… тридцать… тридцать два…
Сеньча изгрыз себе руки, извиваясь под тяжестью дюжих солдат. Его порол Зотик Шушин.
После счета за сорок удары падали уже на распластанные безгласные тела.
Майор зевнул в перчатку:
— Железные, подлецы… И все живы…
И, лениво раскачиваясь, вышел…
В людской избе трещала лучина. Шипуче падали угли в кадушку. Вверху, на широкой печи, молчаливо возились мастеровые, укладываясь на ночь.
На полатях, прижав отощавшие животы к пропрелому меху полушубков, лежали выдранные, вздрагивая во сне закоростившимися спинами. Варварушкины руки обильно смазали их топленым салом.
За занавеской хрипло отхаркивался кровью Евграф Пыркин. Спала мастеровая изба, не побаловавшись ни разу за эти три дня душевными разговорами. Спала мастеровая изба тяжкими, вздрагивающими от криков снами, всех словно придавило ужасом от вида двух десятков наперекрест исполосованных спин.
Только в углу, у стола, при трепещущем свете свечного огарка, тихо шуршал шепотливый говор, будто боязливые мышиные хвосты мели по щелястому полу.
Низко склонив корявое седобородое лицо, Марей Осипов чинил валенок.
Рядом на лавке, быстро тыкая иголкой, сидела Варварушка, чинила ветхую чью-то рубаху.
— Зотик, сказываешь, хлестал его, Мареюшка?
— Зотик, родненькая, он, поганый человек. До чего жадность одолела!
— Не сдобровать Зотику-то… Сеньча, наверняка, отлежится и встанет. А в очах у ево ду-ума, у Сеньчи-то… У-у, кака упорная!.. Пластом лежит, а глаза что угли в золе светятся.
— Они все в бегуны готовятся… Помяни мое слово, стряпуха… По весне смажут пятки. А Зотику с Андроном от расправы не уйтить…
— Жисть наша лю-ютая!
— И-и, народ лютость копи-ит! Копит народушко гнев великий, копит, помират и другим передает.
— Бабий разум мой, Мареюшко, а вот удумываю — ужели на веки вечные такое будет?
Зотик и Андрон поймали главного секретаря у входа в контору. Зотик, лаская заскорузлыми ладонями полу его шубы, ползал на коленях и умолял:
— Ваш сиятельство, бумажку-то спроворь. Штоб нам в законности иттить…